На сегодня — под завязку. Да и о чем дальше говорить будем? Пусть моя исповедь длиннее протянется — как бы вторую жизнь проживу. Лучше порыбачим как следует. Смотри, удочки в лунках пристыли. Меняй наживу, шевелись, а то нам Машенька задаст — на жареху не добудем. Во! Смотри, какой бык у меня рогатый, головатый. Как хвостом лупит, будто лед пробить хочет. Никчемная рыбка. Но есть любители, едят, хвалят. Возьми, попробуй. А у тебя что? О, навага — это лучше. Пошла разнорыбица. Корюшка кончится: отгонит ее «крупняк». Наважка-то какая — красотка. Гладкая, голубая, с беленькими усиками. И глаза — выпуклые, синие, как из стекляшек. Однако на сковородке она еще красивей будет, а в желудке — в удовольствие перейдет, зенки прижмуришь, как кот замурлычешь. Смешно? Я свои прибаутки сразу сочиняю, не записываю и печатать не собираюсь. Бери, заработаешь — магарыч с тебя.
А все-таки хорошо — просто существовать, как деревья, как рыбы. Перестал вспоминать, и жизнь другая стала: легко дышать, смотреть, двигаться. Будто ничего не было, будто есть жизнь без памяти — чувствуешь только, что она течет, как в дереве, как в рыбе. И это, наверно, самое прекрасное, потому что не может человек жить ни прошлым, ни будущим без существования в настоящем — хоть какого-нибудь (лишь существуя, мы можем заботиться о памяти, мысли). Вот я и думаю: сначала та минута, которая течет в тебе, потом — все другое.
Сидим мы с тобой рядом, болтаем. А время течет в нас, течет в реке, в деревьях, в рыбах — разом во всем, с одной скоростью. И перед каждой минутой, которая еще не настала, нет ничего — ни земли-планеты, ни нас, ни наших воспоминаний, ни будущего. Мы все, всегда на краю времени. На краю неизвестности. История — воз, который мы тащим за собой в безвестность, который будут тащить другие, когда в нас оборвется время.
Прости. Это мой бред от одиночества и безделья. Я тоже сильный человек, и мне опасна «нетрудная» жизнь. Кажется, теперь довольно. Вон уже Машенька бежит, руками размахивает. Вытаскивай удочку, сматывай. Пусть мороз затянет наши лунки, как свежие раны.
3
Вот еще день настал, а ты здесь, со мной. Тебя можно потрогать, потрясти, толкнуть в снег. С тобой можно поговорить, поругаться. Нет, ругаться не будем. Я ссорюсь с тобой, когда тебя нет рядом — на расстоянии. Задаю тебе вопросы, сам отвечаю и разделываю тебя под ореховую скорлупу. А сейчас нет. Сейчас хочу больше сделать тебе всего памятного и через это больше запомниться тебе, чтобы ты увез с собой частицу меня — я буду знать, что живу в тебе, нужен тебе, — а это пусть маленькая, но вторая моя жизнь. Так, вероятно, родители хотят остаться в детях. Так хотят писатели, художники, артисты поселиться во многих и многих душах, жить сразу и многократно. Того же добиваются властью, силой. Что это — эгоизм? Пожалуй. Отчего? Не знаешь? Может быть, от страха смерти? Чем проще, естественнее человек, тем меньше этого эгоизма.
Вижу, ты поднял руки и, как пишут в книгах, «загрустил глазами». С утра это трудно, да еще в такую розовую погоду. Сколько я видел восходов солнца, зимних туманов, алых сугробов, синих оврагов и тихих ледяных деревьев! И ни один из них не повторился. Конечно, я не помню все восходы, но знаю — они были разные! И от каждого что-то осталось, не забылось… Слышишь, дятел обрабатывает липу, кору шелушит? Бьет, как молотком по льду. Каждое утро прилетает, прослушивает и обстукивает липу — здорова ли? Я смотрю на его красную чубатую голову и удивляюсь, как сотрясения мозга не боится… А летом на этой липе соловей поет. Ты знаешь. Раз чуть не до света сидели, слушали. Ты еще сказал о нем: «Сахалинский неуч. Трель только наполовину выводит. Российский, тот так: «Сидор, Сидор! Сало варил, крутил, вертел! Пек, пек, пек — сырое глыть!» А этот: «Сидор, Сидор! Пек, пек — глыть!» и снова начинает. Необразованный, дайте ему командировку от рыбоводного завода, пошлите на выучку». Но ничего, слушали. Он не из даровитых, однако выносливый, до утра нам сало пек. И мы насытились.
Ага, идет Никифор. Улыбается, морщится, руками ласково стучит. Старый сивый хитрец. Я иной раз думаю: отчего он так радостно суетится? Неужели из подхалимства, лакейства своего природного? Передали ему деды-прадеды, и вот он теперь… и не надо, а не умеет по-другому. А может, это от доброты какой-то особенной, которой мы и не понимаем теперь. Я за ним как-то подсмотрел: уперся Никифор руками в колени, нагнулся над муравейником, смотрит, ухмыляется, морщится и нашептывает. Лицо глупое и счастливейшее. Подошел, спрашиваю: «Чему радуешься?» — «Как же, — отвечает, — работают, роблят, как люди!» — и такое на лице сияние, будто он тайну вечного блаженства постиг. «Нет, — решил я тогда, — дед не так прост…» А после опять казалось, что он подхалимничает. Бес его разберет… Иногда я часами смотрю за ним, думаю. Конечно, мог бы расспросить, «распотрошить» деда, но боюсь загубить свой интерес к нему. А так — упражняюсь.