Лодка шла по Никитинскому банку, вбиравшему в себя протоки — их здесь не счесть, в низменной волжской пойме, — скользила меж зеленых тальников, окрашенных понизу сплошной желтизной камыша. Справа, ближе к берегу, на маленькой лодчонке сутулился рыбак в дождевике, неспешно подергивал короткие удилища. «Судака блеснит», — подумал Ник. И еще подумал, глядя на тальники, камыш, бурую непроглядную воду: «Как это похоже на другие земли, другие места. И поселок тоже. Вот только ветряки да плетенки по берегам».
— Э-эй! — крикнул Макс, приглушая мотор.
Лодка запнулась, шлепнула раз-другой носом, пошла медленнее; кулас, или, по-охотничьи, куласик, прицепленный позади, — обоюдоострая посудина для охоты в мелководных ильменях — тюкнулся в корму, отпрыгнул легоньким поплавком. Послышался протяжный бескрайний тальниковый шум. Солнце, остужавшееся встречным ветром, пахнуло в лодку, заполнило ее до краев тихим теплом.
Лишь после того, как Ник увидел все это, отметил про себя, он глянул на Макса. В вытянутой руке Макс держал бутылку «Московской», щелчками дзинькал по стеклу. На сиденье-перекладине впереди него были разложены хлеб, крупные луковицы, куски малосольного жереха; и горка зеленовато-желтых персиков из сельского сада (персиками они угощались и вчера вечером, когда приехали к отцу Макса на рыбозавод) — терпкая, отличная «закусь». Ник неуверенно усмехнулся: не шибко ли будет для начала? — но тут же почувствовал, что не сможет удержаться; а Макс, выкинув вперед ладонь, сияя зубами, морщась сухим коричневым лицом, приглашал друга к доске-столу, нагруженному едой.
— Попьем? — спросил Макс.
Уже не думая о бутылке, не оберегая себя, Ник пробрался к корме, удобно примостился на палаточном брезенте, и Макс вставил ему в руку граненый стакан. «Ого!» — сказал с усмешкой Ник, взглядом взвесил, слегка покачав, жидкость, но не нашел в себе уже никакого сопротивления. Немножко удивившись этому, кивнул на воду, тальники:
— За все!
Ударились стаканами, закатив глаза, влили в себя ровно по четыре веских глотка жгучего тепла. Сдерживая дыхание, ели то, что попадалось под руку. Молчали. Смеялись. Кажется, пили еще, потому что едва не наехали на песчаную отмель. А когда Макс пустил мотор на полные обороты, кулас замотался, как конь на привязи, и Ник, свалившись на спину, увидел небо в сплошной огненности солнца.
И опять ветер, низкие, вровень с водой, берега, быстрые и тихие протоки, тальники. Редкие, неслышимые чайки, коршуны высоко-высоко, в непостижимой бездне над ничтожностью суши среди текучей, стоячей, сквозящей воды. Мгновенные табунки уток из-за тальника и — за тальники. Медленная пара лебедей, проплывшая в сторону моря, как по тоненькому подсиненному полотну, и разом исчезнувшая, будто в прорвавшуюся ткань. Качающиеся кулички на отмелях, всплески судаков и сазанов. И трепетный, синюшный холодок вечера.
За излукой возник дом с множеством чистых стекол, голубенькими стенами, белой шиферной крышей. Напротив него, притершись к берегу, стояла баржа с двумя будками и навесом; на корме, выжидая, появился человек.
Макс подвернул к барже-дебаркадеру, выключил мотор. Нос лодки ударился о мокрый истертый отвальный брус, человек наклонился, схватил якорек на цепи, обежал с ним вокруг деревянного кнехта.
— Здорово, дядь Вась! — прокричал Макс в глохлой, точно осиротевшей тишине. — Заночуем у тебя!
— Рад буду. Номеров у меня без нормы.
— Тогда лови вещички.
Макс бросил на дебаркадер мешок с постелью, сумку с провизией, подал ружья, кивнул Нику — карабкайся на палубу; перевалив в лодку мотор, прикрыл его сверху курткой. Забрался сам, тряхнул руку дядь Васе.
— Вторые сутки без харча сижу, — говорил, удивляясь сам себе, сухонький мужичок. — Смены нету. Это ж порядок, что ли?
— Подкормим.
— Рад буду.
— Насчет ушицы сообрази. Рыбка-то есть?
— Этого добра навалом.
Дядь Вася, улыбчивый и добрый, потянул шнур из-за борта, плеснул на доски рыбью связку: судачки, сазан, десяток крупных лещевидных вобл, поволок живое добро под навес, к кухонному столу. И все улыбался, будто рассказывал что-то удивительное, непостижимо важное, более значительное, чем он сам, потому что телом он хил, выветрен, пропечен солнцем — приспособлен для скудной жизни на воде, под открытым небом. Ничего лишнего в мыслях. Никакой особенной старости, но и молодость неизвестно уже когда отошла.