Выбрать главу

Как делается любовь? Любовь обыкновенно делается в Гамбурге и прескверно делается. Я удивляюсь, как не обратит на это внимания Англия. Делает ее хромой бочар, и видно, что дурак, никакого понятия не имеет "о любви". А, кроме шуток, она делается в Гамбурге и в Стокгольме, и в Копенгагене, в специальных заведениях, оборудованных необходимой техникой, и это любовь высшего качества, с гарантией от душевных и венерических болезней. Так и говорят «to make love», потому что пристойного названия пока не удалось подобрать. Для этого нужна традиция, а откуда она возьмется? Любовь дело новое, еще не устоявшееся. В старину в России существовали такие слова, но тогда любовь еще не стала культурно-массовым явлением, и поэтому те слова, как не выражающие сути, считались неприличными. А в двадцатом веке, превратившись в риторические фигуры, они вообще перестали что-либо выражать. Мы постоянно слышим их на улице, в магазине, в трамвае и при этом никогда не наделяем их первоначальным смыслом — они так же бесполезны, как и безвредны и употребляются для заполнения речевых пустот. В тех же городах и странах, где любовью занимаются профессионально, там до изобретения подходящего термина пользуются английским эвфемизмом «to make love».

Это явление иногда документируется со скрупулезной точностью при помощи современной фото и киноаппаратуры, но всегда трудно бывает установить: что для чего совершается. То есть документ ли создается ради любви, ради того, чтобы увековечить ее, или наоборот, любовь делается для документа, потому что, если вам говорят: опустите руку — она закрывает грудь, — то можно ли считать это документом? С другой стороны однажды не то в "Плэйбое", не то в другом такого же направления журнале, я прочел интервью с одной супружеской парой, которая зарабатывает на жизнь и учебу (они студенты какого-то университета) тем, что позирует для порнографических изданий. Они утверждали, что любят друг друга и то, что они проделывают перед камерой, тоже любовь. У меня нет оснований не доверять этим людям. «То, что делается ради любви, происходит вне сферы добра и зла». И у меня нет оснований не доверять Ницше — я сам в этом уверен.

Но потом эти документы размножаются многотысячными тиражами, и каждый желающий может купить и удостовериться в том, что у них все без обмана: они любят друг друга и у них все было. «Вне сферы добра и зла», — говорит Ницше. Вот видишь, в этом не было ни хорошего, ни дурного — просто совершается действие, не имеющее моральной оценки. Там существует только рыночная стоимость — может быть, она определяет любовь? Но что же все-таки продается? Образ или тело? Ведь там, в том обществе, в обществе свободного рынка, как это ни странно, не продают и не покупают душ. Просто у них нет такого понятия. У нас? У нас оно когда-то существовало. Но не думай, что это ностальгия, Людмила. Отнюдь нет. В старину у нас точно существовал этот термин, и тогда души вполне буквально продавались и покупались. Количеством душ даже определялось положение в обществе — тогда человек мог быть оценен по достоинству. Вот откуда возник феномен русской души. Здесь нет никакой загадки, Людмила, — просто рабство в России издавна определялось понятием души. Что касается Западного общества, то оно — мы знаем — бездушно. И за отсутствием души продается образ, и можно сказать, что тело отдается на поругание журналам, на поругание взглядам. — Ну и что? Что хуже, Людмила? Тело, отданное на поругание журналам, или душа отданная на поругание телу — выбирай.

Нечто подобное я, помнится, излагал моей блондинке, той самой «Ассоли», о которой я говорил. Кажется, мы разговаривали с ней о соблазне, а может быть, мы говорили о бездушном Западном обществе, и я, как обычно, не мог избавится от неотвязных газетных штампов для определения тех или иных сторон их жизни. Дело в том, что обычно исключительно для хорошего тона мы употребляем эти штампы с иронической интонацией: «их образ жизни», «мир свободного рынка», «гримасы свободного мира» или просто «свобода» — в общем, много такого. Мы произносим эти слова, не забывая в уме поставить кавычки, чтобы сохранить независимость собственных суждений. Тем не менее мы употребляем их, потому что нам лень заново формулировать эти понятия. Если бы мы это делали, наши суждения не были бы реакцией на эти пропагандистские штампы. Но эти кавычки уже употреблялись в газетах, и теперь, сохраняя иронию по отношению к иронии, мы как бы снимаем кавычки, принимая серьезно и свободный рынок, и свободный мир, и даже свободу. Но на самом деле кавычками ограждается уже наше собственное существование, и когда-нибудь в жаркую летнюю ночь, когда тело, как рыба, бьется на простынях, тогда внезапно приходит в голову, что, может быть, именно нам это больше всего подходит, может быть, это мы позируем для тех журналов.