— Нет-нет, — сказала она, — я ничего не боюсь.
Да, она готова была пожертвовать всем. Она зарабатывала духовный капитал, и не хотела меня пустить в это дело, чтобы я не погиб, не причастившись Святых тайн. Ох, уж эта любовь к ближнему.
Но мне кажется, что я мог и без нее, без ее признания понять все. Еще накануне, когда медленно падал пух. Людмила бесшумно встала, плавно пошла вниз. От ее длинного платья на лестнице остался ступенчатый след. В вырезе платья видны были ее загорелые лопатки, и светлые волосы виделись не целиком, а лишь местами, там, где на них дрожали солнечные блики. Приостановившись, она обернулась на мгновение, и я успел заметить след улыбки на ее лице. Вдоль тополей пошла впереди меня, и, внезапно сорвавшись с ее руки, серебряная капля медленно упала в припорошенную пухом траву.
Какая-то деталь все время ускользала от меня, что-то настолько очевидное, настолько ясное, что я только своей болезнью — слабостью, головной болью и тошнотой — могу объяснить свою тупость. Вот так однажды на Юге, от нечего делать, меня занесло на лекцию о гипнозе с последующим сеансом над несколькими добровольцами. Во всем этом не было ничего особенного, ни особенно впечатляющего. Невыразительный субъект, косноязычно читавший лекцию, а потом усыплявший энтузиастов, среди которых наверняка была добрая половина симулянтов, не открыл мне ничего нового. Все это я знал так или иначе — кое-что читал, о другом слышал, третье видел и прежде — но среди прочего я вновь столкнулся с одним забытым мной феноменом. Гипнотизер приказал одному из подопытных, находившихся в этот момент под внушением, забыть после пробуждения, где находится выход с эстрады. И действительно, когда он разбудил этого человека, тот стал беспомощно тыкаться во все стороны, пытаясь найти ступеньки. Он подходил к краю эстрады, оглядывался, делал несколько неуверенных шагов, вправо, влево, но каждый раз, не дойдя до ступенек, возвращался — любопытное было зрелище. И вот у меня такое ощущение, как будто я загипнотизирован, как будто я все уже знаю, но знаю другой стороной сознания и поэтому не могу найти выход.
Именно тогда, накануне, в саду, в моем заброшенном элизее, когда где-то далеко застрекотал движок и сейчас же заглох, и от этого стало еще тише там, в саду... Или это было кладбище, а может быть, это было чуть позже, когда я метался на ее голос в ломких зарослях густой и высокой травы, или, может быть, еще позже, ночью. Она легла мне на грудь и стала вглядываться в мои глаза.
— Ты все еще любишь ее? — спросила она.
Я сдержался, чтобы не вздрогнуть, но моя неподвижность еще больше выдавала меня.
— О чем ты? — отчужденным голосом сказал я.
— О той женщине в голубом берете? Ты любишь ее?
Я не ответил.
— Любишь? — спросила она безнадежно.
Я молчал.
Она опустила голову и прижалась щекой к моей щеке. Я услышал что-то вроде тихого смеха, но это был не смех — это было дыхание, просто дыхание, смешанное с дрожью.
Среди беспорядочных и отрывочных мыслей, перебиваемых головной болью и приступами тошноты, одна идея довольно прочно укрепилась в моем мозгу. Мне казалось, что вся эта история имеет давние корни, и если бы мне удалось вернуться назад, когда летчики были просто летчиками, возможно тогда мне удалось бы понять моральную подоплеку дела: то есть то, что имела в виду ты, Людмила, говоря о том, что здесь нужен судья. Но летчики оставались летчиками недолгое время. Это были прекрасные люди, отважные и бесшабашные, веселые, может быть, потому, что война обернулась для них героической, а не страшной стороной. Я не хочу сказать о них ничего дурного, Людмила, — они несомненно были героями — просто их война была там, наверху. Они были шикарными людьми и настоящими мужчинами в меховых кожанках и шлемах с наушниками, и если бы они всегда так одевались, я бы ни за что не спутал их с другими и не погрешил бы на них. Но позже изредка появлявшиеся там и там летчики были уже в парадных мундирах с голубыми петлицами, и многие женщины, не знавшие знаков и цветов различия, ошибочно называли их военными. То есть, может быть, они и были военными, но военный и военный летчик — это не одно и то же. Но я вообще не о них говорю. Я говорю о себе и о своем детстве, которое, как известно, было счастливым, и позже, когда мы с Прокофьевым пили над оврагом вино, мы, вероятно, не до конца осознали этот факт, иначе мы бы так поспешно не отреклись от него. Я помню тот случай, когда кипилин пес покатился по пыльной площадке, так что мне показалось, будто он состоит из одних только лап. Стоило нам вспомнить его тогда, ведь он сгнил в том самом овраге. Стоило вспомнить и все-таки выпить за наше детство, но тогда Прокофьев с изменившимся лицом сказал мне: «Нет, никогда я не выпью за наше детство. Будем свидетелями», — сказал он, а потом мы вместе блевали в этот овраг. Но речь не о том, не о будущем, и — кто знает, Людмила, — может быть, мы еще будем свидетелями, а тогда стоило вспомнить этого пса. Дело в том, что собака друг человека — этот лозунг я затвердил с детства, и он почему-то связался в моей памяти с сигаретной пачкой, на которой была на красном фоне изображена голова симпатичной овчарки, очень похожей на кипилиного пса. Кажется, тогда и появились эти сигареты — не знаю точно. Но тогда на рекламном щите, который установили напротив нашей школы, была нарисована именно эта пачка вместе с надписью: «Курите сигареты «Друг». Тогда в городе было вообще много таких щитов. Некоторые рекламировали мыло или кофе «Здоровье», иные — любовь к Родине или ненависть к капиталистическим странам. Например: «В Америке каждые пять минут совершается преступление». Там был изображен грабитель в маске с любовно нарисованным пистолетом и узлом через плечо, уходящий от раздетого (надо думать, им) человека. Но сигареты «Друг» я каждый день видел из окна моего класса, когда вместе со всеми кидался к этому окну, чтобы посмотреть на похоронную процессию, продвигающуюся мимо этого щита. Это была не единственная информация о собаках: тогда вообще всячески поощрялось служебное собаководство. Возможно, оно процветает и сейчас, но, кажется, только в сочетании с машиной и дачей как доказательство благополучия. А в то время нас и в школе все время кормили легендами о героях-животных, то есть именно о собаках, например таких, которые, будучи специально для этого надрессированы, подползали со связкой гранат под вражеские танки и взрывались вместе с ними. Слушая или читая эти истории, мне тогда казалось, что лучше бы наоборот, но это не меняло дела. Что же касается знаменитого пограничника Карацупы и его верного пса Ингуса, то рассказы о них мы знали чуть ли не наизусть. В роскошном гальтском парке эта пара была увековечена гипсовой, окрашенной масляной краской цвета слоновой кости скульптурной группой. Позже я встречал этот памятник дружбе и бесстрашию во многих ленинградских банях (вымытый человек склонен к умилению), но теперь появились другие герои, да и я давно уже пользуюсь собственной ванной, так что не знаю, стоят ли они еще там. Последний раз я встретил друзей в огороженном решеткой скверике в том городишке, где я работал следователем прокуратуры, и тогда довольно злобно обрадовался этой встрече. Здесь они были выкрашены серебряной краской, но в этом городе все скульптуры и скульптурные группы, которые почему-то встречались на каждом шагу, были выкрашены серебряной краской. А в тот вечер (как раз тогда я абсолютно понял, что попал в западню, и встреча с Карацупой как бы поставила точки над i) бюст Шолохова таинственно мерцал под луной в безлиственных осенних кустах в одном из углов притихшего садика, еще два серебряных классика советской эпохи представительствовали здесь, четвертый угол занимала знаменитая пара. Коленопреклоненный пограничник целился из своего длинного маузера в голенького мальчика, украшавшего засыпанный прелыми листьями фонтан посередине сада. Местные хулиганы отбили у амурчика пипирку, и излом на этом месте, видимо, при поспешной предпраздничной реставрации был тоже закрашен серебряной краской. И я неожиданно рассмеялся, напугав какую-то парочку, обжимавшуюся на одной из скамеек. Этот несерьезный амурчик, видимо сохранившийся здесь с дореволюционных времен, неожиданно напомнил мне один случай из моего счастливого детства. Тогда несколько дней подряд на большой перемене мы играли в одну и ту же внезапно изобретенную игру. Наш класс произвольно, точнее, по желанию каждого, делился на две приблизительно равные группы — моряков и летчиков, — между которыми шла война за высоту. Одна из групп (какая первой успеет) занимала несколько каменных, огражденных баллюстрадой ступенек, возле зак