— Эх, под ноги надо было, — сказал он с досадой. — Под ноги, под сапоги.
Разрушители повторили попытку: на этот раз они так и поступили, опустив петлю пониже, до сапог, но теперь тягач буксовал на месте — фигура вождя за исключением головы была устроена крепко. Не получив ожидаемого зрелища, публика постепенно расходилась, ушли и мы с Прокофьевым. Мы думали, что назавтра памятник будут взрывать, и собирались пойти посмотреть на это эффектное действо, но утром, когда мы пришли, там была только ровная, разрыхленная площадка — ночью приехал бульдозер и снес истукана вместе с его пьедесталом. После этого разрушение идолов проходило спокойно: время от времени по утрам в том или ином месте вместо памятника оказывалась ровная площадка или газон, но мы с Прокофьевым раньше всех узнавали об очередном вандализме. Кладбищем вождей стал одичавший сад за моим домом. Этот дом принадлежал одной местной шарашке, что-то вроде артели, она называлась «Горместпром» и среди прочего занималась отливкой и установкой скульптур, так что на нее теперь и свалили обязанность очистить город от монстров. Я помню, как постепенно мой сад оживал истуканами выраставшими по утрам из бурьяна. Первым пришел Бармалей, но не тот, крашенный под бронзу — он, видимо, тогда же был растерт в порошок — а другой, белый, в шинели до пят. Когда я вышел за дом, чтобы совершить свою утреннюю пробежку, я наткнулся на него, выбежав из-за купы деревьев, и, вздрогнув, остановился. Мы долго смотрели друг на друга, но ни один из нас не произнес ни слова. Как ни странно, я не почувствовал тогда торжества. Я, как Евгений, стоял перед идолом с чувством упрека и сожаления о том, что он успел уйти от меня. Я еще не знал тогда, что он не единственный, что они будут появляться и появляться, и что имя им легион, но тогда у меня впервые появилась мысль не о возмездии, а о правосудии, это была хорошая мысль, Людмила, но тогда я еще не знал, что имя им легион. Если бы я знал это тогда! Но что бы это изменило? Нет, не надо было разрушать этих памятников, нужно было оставить их стоять, во всей их строгости и величии как вечный укор моим гальтским согражданам. И может быть, я понимал тогда, что этого не нужно делать, не нужно их разрушать и, наверное, поэтому я стоял тогда перед ним и не чувствовал торжества. Я помню презрительную улыбку Прокофьева, когда я привел его туда. К кому относилась эта улыбка? Ведь не лично же товарищ Сталин уничтожил его отца. Нет, улыбка Прокофьева относилась к гальтским гражданам — он обещал им правосудие. Вышло ли что-нибудь из этого, Людмила? Я снова вижу улыбку Прокофьева. В ней горечь и разочарование, но еще в ней отразилось чувство вины. Мы с Прокофьевым сожгли этот город, а нам нужно было рассчитаться с ним. И как странно однажды прозвучали твои слова о том, что здесь нужен судья. И мы не могли быть судьями, мы были слишком пристрастны, Людмила, мы хотели быть свидетелями, но нас никто не вызывал.
Было время, и тогда дело не кончилось одним только монстром. Они стали появляться один за другим, и это продолжалось долго. Во всяком случае, когда мы уже готовились покинуть наш город, скульптур за моим домом было, наверное, не меньше, чем в Летнем Саду. Только теперь работники шарашки не ставили их на пьедесталах возвышаться в траве. Они сбрасывали их в бурьян, и там эти чурки валялись и, как будто и в самом деле умерли, глядели застывшими гипсовыми дырами в ясное, весеннее гальтское небо. По вечерам наш сад делался таинственным и романтичным, как старинное кладбище. Когда лунный свет устраивал обманные рытвины в траве и в отдаленной купе деревьев, пролившись из темной листвы, медной зеленью окрашивал гипсовые обломки, как хорошо было сидеть на окоренных бревнах, покуривать тайком, хотя теперь никто бы нам этого не запретил, и, как планы диверсии, строить планы нашего будущего, которое так и не состоялось, но так бывает всегда.