Выбрать главу

Позже, когда мы сидели над оврагом, и револьвер ощутимой тяжестью лежал в моей руке, тогда, заглянув в его пустые глазницы я попросил у Прокофьева патронов, но он сказал, что время еще не настало. Он сказал, что Кипила еще не готов, что он слишком жаден и полон сил, что нужно дать ему тот ужас, от которого волосы шевелятся на голове и холодный пот проходит сквозь тело и руки падают, отяжелев, и прекращается время и наступает вечность, чтобы он даже не умолял, зная, что умолять бесполезно.

— А тогда можно уже и не стрелять, — сказал Прокофьев, — оставить так, чтобы продолжалась вечность.

Я поверил Прокофьеву: я знал, что однажды мы придем к Кипиле и постучимся к нему в дверь. Будет ясный морозный день в снежную зиму, редкую зиму в нашем теплом Гальте, мы придем и постучимся в Кипилину дверь и будем топтаться на снегу. Мы с Прокофьевым, и с нами будет еще кто-то третий, может быть, это будет сын нашей учительницы Ольги Петровны, и барабан моего нагана будет полон патронов, нет, пуль. А может быть, это будет не зима, а лето, и за Кипилой придет кто-нибудь другой, потому что нам уже будет все равно, кто это будет, а я, даже когда у меня будет возможность, не выстрелю в Кипилу и не потому, что так не поступил бы Робин Гуд, а совсе по другим соображениям. И я пошлю пулю из своего нагана через его плечо, через майорский погон, куда-нибудь в сухие бревна, наваленные у стены, а Кипилу заберут через пару дней, и у него не будет возможности оправдаться, но он будет знать, кого ему благодарить за это, он вспомнит тогда и замученного кота, и Прокофьева, и Ольгу Петровну, и, может быть, захочет прожить свою жизнь заново, без подлости и злобы, но ему не дадут. Да, я, как и Прокофьев, мечтал о том, чтобы Кипила захотел прожить свою жизнь заново, и для этого ему, конечно, нужно было вырасти и созреть.

А тогда, увидев, что ничего не выходит из их преследований, Кипила решил устроить политический процесс, и для этого он подговорил двух звеньевых и председателя совета отряда, таких же подонков, как и все остальные, обвинить меня в низкопоклонстве на пионерском собрании. Чувство товарищества и круговой поруки оставляли их там, где дело шло о слабом, а я все еще был самым слабым из них, к тому же я ведь говорил, что я был для них чужим.

— Я хочу обратить внимание на поведение нашего товарища, — сказал их заводила. — Нашему товарищу угрожает опасность.

— Он бредит иностранщиной, — завыло, заревело все это стадо.

Я стоял перед классной доской, мялся, глядел исподлобья. Кипила вышел из-за парты и, подойдя к столу, подал Ольге Петровне пачку листков, отобранных у меня. Ольга Петровна с недоумением рассматривала рисунки.

— Я не понимаю, — наконец сказала она. — Я не понимаю, что вы находите в этом дурного.

— Ну как же! Это же иностранщина, — возразил Кипила, — низкопоклонство.

— Что это? — обратилась ко мне Ольга Петровна, приподнимая листки.

— Это Робин Гуд! — отчаянно крикнул я. — Робин Гуд!

Я выкрикнул это имя, как заклинание, как призыв, я почти верил, что сейчас, как в кино, храбрый и благородный, он появится в дверях, страшный для них. Я представлял, как они, сбившись в напуганную, парализованную ужасом толпу, будут жаться в дальнем углу проклятого класса, а он от дверей будет разить их одного за другим своими меткими стрелами, а потом на конях мы умчимся с ним в Шервудский лес.

— Хорошо, — сказала Ольга Петровна. — Ты хорошо рисуешь. Ты способный мальчик, — сказала она.

— Так что ж плохого? — спросила она у Кипилы. — Он, вероятно, видел фильм и этот фильм произвел на него большое впечатление. Здесь нет никакого низкопоклонства: Робин Гуд — это знаменитый герой народных баллад. Народный герой.