Однажды уже в Ленинграде, когда я учился, кажется, курсе на третьем, для расширения кругозора я как-то пошел на один показательный процесс. Дело слушалось на одном из знаменитых заводов, как было модно в то время, впрочем, полное надежд, а судили какого-то фарцовщика, хилого, тщедушного парня, державшегося робко и виновато. При всей строгости тогдашних законов и при всех самых явных и откровенных натяжках ему не смогли вкатать больше трех лет, но на протяжении всего этого зрелища публика в огромном актовом зале время от времени принималась скандировать: «Рас-стре-лять! Рас-стре-лять!» И мне интересно: что это? Когда в Италии и многих других западных странах показывали гуманистический обличительный фильм «Прощай, Африка», повсюду возникали кампании протеста. О фильме много писали, и многие возмущались изуверским садизмом режиссера-гуманиста, снявшего этот документ. Ведь когда вам говорят: «Опустите руку — с этой точки она заслоняет грудь. Вашу грудь, в которой должна появиться дыра, из которой должна хлынуть кровь. Уберите руку, вам говорят! Изобразите на лице обреченность. Хотя нет, не надо, так достоверней. Мотор! Эй, вы там, стреляйте!» — когда вам все это говорят и прикрепляют камеру на ствол пулемета и выбирают наиболее эффектные жертвы и подают команду палачу, то какой же это документ? Нет, это не документ — это театр, оперная казнь: все это делается специально для нас, потому что мы хотим этого, это наша воля, огромные запасы воли. «Сильнейшей из наших склонностей, тирану внутри нас, подчиняется не только наш разум, но и наша совесть».
Но я не о себе говорю, Людмила: у меня нет любви к театру и я не гуманист. Во всяком случае, я не согласился бы быть зрителем. Нет, режиссером я бы тоже не стал, но если все-таки пришлось бы выбирать, я предпочел бы быть жертвой. Правда, последнее время мне все чаще и чаще приходит в голову вопрос: сумел бы я сыграть эту роль? Ведь для этого нужен особый талант, Людмила, мало одного желания. Ведь этот выбор всегда стоял перед человеком. Мы знаем: выживает сильнейший. Так кто же мы? Потомки убийц? Если наши предки из поколения в поколение выживали, что они могли передать нам по наследству? Нет, быть жертвой — великий талант, Людмила, и великий подвиг, и я не знаю: решился бы я на него? Но когда с наганом в руке я стоял на краю обрыва, наверное, я думал, что способен на жертву. Ведь я не потому не уничтожил Кипилу, что Прокофьев не дал мне к нагану патронов. Я пальцем не тронул его. В тот момент, когда я уже был силен, ловок, опасен, я не поднял на него руки. И это не потому, что он не дал мне повода расправиться с ним, хоть он и был осторожен в движениях и словах, если я был где-то поблизости от него. Нет, «моя склонность» была слишком сильна, чтобы сразу уступить ей. Я берег Кипилу, оттягивал тот момент, откладывал его до тех пор, пока возмездие не сможет быть наиболее полным, таким полным, чтобы я сам мог раствориться, разрушиться в нем, потому (я, наверное, и тогда понимал это), что я тоже достоин казни — ведь и я дитя того времени и несу в себе его грех, и, наверное (я и тогда понимал это), мне больше хотелось быть жертвой — я не хотел выживать ни с ним, ни над ним. И когда наконец наступит этот момент, когда я приду, чтобы уничтожить Кипилу, когда я превращу в кровавое месиво его широкую и плоскую морду, я хочу, я буду чувствовать ту боль, которую будет чувствовать он, иначе я не смогу понять, насколько удалась моя месть.