Выбрать главу

Я упомянул это вскользь, я не рассказывал ей об этом в подробностях, а вообще было так. Меня окрестила мать и, возможно, она бы не сделала этого, но это было следствием потрясения, вызванного смертью моего отца, а несчастья обычно оживляют религиозные чувства у людей, которые с детства таким образом воспитаны. Это было так давно, что я не помню даже имени моего крестного отца, какого-то чистенького, седенького старичка, которого я с тех пор никогда больше не видел, так как вскоре умерла и моя мать. Я помню, что мне очень понравилось в церкви, во всяком случае, больше понравилось, чем на пионерском сборе, но потом, когда я уже жил у Виктора, мне больше не приходилось бывать в церкви, так как никому не пришло бы в голову меня туда сводить.

Бывал ли я там потом, позже, когда я был уже взрослым? Да, я был там несколько раз. Даже не из любопытства, нет, ты не подумай, Людмила — я не хотел бы оскорбить верующих, разглядывая их как забавных дикарей, да и не так я к ним отношусь. Нет, напротив, я сам испытал какие-то чувства, не религиозные, конечно, но, может быть, эстетическое удовлетворение от всей этой торжественности и прочего... Нет, не голое любопытство. Просто бывали дни какого-то морального утомления, неудовлетворенности и пустоты, может быть, элементарной ностальгии, потому что это единственное из всего моего детства, что не отложилось болью во мне. Это не приближало меня к Богу — я не верил и не верю в Него, — но все время, пока я жил и действовал, и развивался так или иначе, и до меня тоже — все это оставалось неизменным, оно было надежным и верным, во всяком случае, более надежным, чем, скажем, призыв быть бдительным или уходя выключать электроприборы — ты видишь, как изменились одни только лозунги за последние двадцать лет. Это было все-таки прикосновением к чему-то постоянному, прикосновением к вечности, если хочешь: не к той, которая наступает в результате окаменения, а к другой, к той, в которую можно уйти, когда время становится страшным для тебя. И каждый раз, приходя туда, я как будто самого себя снимал и оставлял за дверью, а может быть, это не я приходил туда, а кто-то другой, например, Прокофьев, но я хочу сказать, что я с уважением, даже, пожалуй, с благоговением отношусь к Святому месту, Людмила — просто этот элизей не для меня. Бога нет, Людмила. Если я говорю: нет — значит, Его нет.

Но эта особа во что бы то ни стало хотела обратить меня на путь истинный и для этого выбрала такой оригинальный способ как постель. Для того, чтобы вытащить меня из бездны греха, она решила согрешить со мной, Людмила, и теперь я не знаю, многих ли она спасла таким образом. Ведь я говорил, что у нее была обширная программа милосердия, и на мне она впервые испробовала свои силы — первый блин всегда комом. Но по этому пути можно уйти очень далеко, а сам способ... он универсален для добрых дел: и для того, чтобы утешить больного, и отрубить голову Олоферну, и выведать государственный секрет. Я помню один забавный разговор о том, что, может быть, за спасение людей придется заплатить требуемую цену.

— Это вопрос выбора, — сказала она. — Жертва. Слишком большая и для тебя, и для меня. Дело в том, что ты действительно можешь мне помочь. Именно ты. Сегодня утром я поняла это.

«Жертва... — подумал я. — Утром... Сегодня утром... Но ведь я не сегодня ушел от нее. Нет, это не лирика, — подумал я, — тут что-то другое».

Я не уверен, точно ли эти слова она сказала, но дело не в самих словах и даже не в том, что она искала моей помощи и одновременно боялась, что я соглашусь, а в том, что разговор шел о спасении каких-то униженных и оскорбленных. А я говорю, что порочно жертвовать собой ради добра по определению, ради спасения человечества, олицетворенного опять-таки какими-то неизвестными тебе людьми. Ведь даже боготворимый тобой Достоевский говорит: «В отвлеченной любви к человечеству всегда любишь лишь самого себя». Разве не так? Нет, только ради кого-нибудь одного, иначе просто бросишь псам, потому что любовь сама является целью — нельзя использовать ее, чтобы делать добро.

Она тихо и нежно склонила голову любовнику на плечо. Меня умилила эта сцена.

Впрочем, она скоро раскаялась на этом пути, так как в какой-то мере ей приходилось учитывать меня, и она заметалась между двух огней. Она готова была пожертвовать собой, но в данном случае она не хотела жертвовать мной, поскольку для этого пришлось бы обмануть меня. Она все-таки понимала, что только добровольная жертва есть жертва, а я вообще не знал, о чем идет речь — для чего бы я стал это делать? Но она выражалась туманно, иносказательно или в общих чертах. Ей, видишь ли, нужна была моя вера, гражданская совесть и патриотизм. Но по-моему всех этих качеств вовсе не требуется, чтобы раскопать уголовное преступление. Я не понимал, причем здесь вера. В таких случаях обычно ведется следствие с использованием современных средств криминалистики, но так как это мое личное дело, приходится ограничиваться слежкой, дедуктивным анализом и кулаками. И вообще, я не знаю, так ли уж она верила в Бога. Скорее всего, это было вызвано ее экзальтированностью и любовью к какой-то мифической Родине со всеми ее атрибутами: русскими сказками, русскими романсами, русской кухней, и, разумеется, Верой. Но любовь к Родине это не такая простая вещь, Людмила, и стоило бы вернуться назад, очень далеко, в самое детство, чтобы понять, в чем она заключается. Но ты не подумай, моя родина вовсе не Россия, вовсе не эта таинственная страна, которую придумал Плано да Карпини, моя родина — город Гальт, город с немецким названием, а точнее, заросший бурьяном и диким кустарником пустырь за моим домом, пустырь с поверженными и изувеченными статуями, шевелящимися под сугробами тополиного пуха.