Выбрать главу

— Я сам не совсем ясно представляю, что мне нужно. Можно курить?

— Курите, — она подошла к буфету, взяла пачку сигарет, протянула.

— Спасибо — я не курю с фильтром, — я сел в угол глубокого кожаного дивана, достал сигарету, закурил.

Она тоже закурила, прислонилась спиной к буфету, смотрела на меня красивыми злыми глазами.

— Ну, — сказала она, — я жду.

— Чего? — спросил я, рассматривая кончик сигареты.

— Жду ваших объяснений.

— Значит, я вас неверно понял, — сказал я, делая вид, что собираюсь встать, — я думал, это вы собираетесь мне что-то рассказать.

— Кто вы такой? — спросила она.

— Дело не во мне, — сказал я, — дело в вашем брате.

— Хватит вилять, — сказала она. — Что случилось с братом?

Она была удивительно хороша.

— Ничего, — сказал я. — Во всяком случае, мне ничего об этом не известно.

— Но вы ведь... В связи с чем вы пришли?

— В связи с его здоровьем, — сказал я. — Вы ведь тоже обеспокоены его здоровьем?

— Еще бы, если это стало причиной нашей ссоры.

— Расскажите мне, как это было.

— Я устроила ему место, — сказала она. — Лечение. Вы не представляете, как это трудно. Можно устроить человека на Пряжку или в Скворцова-Степанова, при известной настойчивости можно и в Военно-медицинскую Академию, даже в институт имени Бехтерева, хотя нужно было бы просто отправить его на ту же Пряжку, — она глубоко затянулась. — Да что говорить, — сказала она. — После того, как я сделала невозможное, устроила лучшее, что могла, что вообще можно устроить... Мягкое лечение и прекрасный уход, отдельная палата — та же мастерская — и возможность писать. Что еще? — она смяла в пепельнице сигарету и большими шагами заходила по комнате. — И после этого он вдруг отказывается лечиться. Он заявляет, что, скорее, отправится в тюрьму. Он обвиняет меня в том, что я заманиваю его в ловушку, что хочу избавиться от него, засадив в сумасшедший дом. После этого он разыгрывает сцену великодушного отречения: он говорит, что понимает, какая он для меня обуза, что он не хочет мешать мне в личной жизни, и уходит к себе в мастерскую. Это после того, как я разошлась с мужем из-за него: из-за того, что они не поладили между собой. Я вполне могу понять моего бывшего мужа — трудно выдержать такого позера кому-нибудь кроме родной сестры, — она, тяжело дыша, замолчала.

— Ваш муж тоже музыкант? — спросил я.

— Бывший муж, — поправила она. — Да, музыкант. Мы до сих пор играем в одном оркестре.

— А какие наркотики употребляет ваш брат? — спросил я.

— Это... Я не знаю. Он что-то курит.

— Гашиш, план, трава, анаша, дурь?

— Что-то из этого, что вы назвали, — сказала она, — вот это...

— Это все одно и то же, — сказал я, — синонимы.

— Скажите, он попал в какую-нибудь историю? — спросила она.

— Нет, — сказал я, — не думаю. Просто может что-нибудь знать. Ведь где-то же он берет эту гадость.

— У него могут быть неприятности из-за того, что он это употребляет?

— Ничего серьезного, — сказал я. — Если он не распространяет наркотики, самая строгая мера — принудительное лечение. Но я не советую вам устраивать такие вещи: во-первых, принудительное лечение никогда никому не помогало, а во-вторых, это окончательно убедит его в вашей злонамеренности.

— О, конечно, — даже возмутилась она. — Но вы... Вы не...

— Я не милиционер, если вы это имели в виду, и я не собираюсь впутывать его ни в какие истории — мне только нужно кое-что у него узнать. Кстати, — сказал я, — вы не знаете, он не был как-нибудь связан с девушкой по имени Людмила?

— Людмила, — повторила она. — Ммм... Нет, я не помню, чтобы кто-нибудь называл это имя. Ему иногда звонили женщины, просили передать... Людмила? Нет, ни одной Людмилы.

— Хорошо, — сказал я вставая. — Ваш телефон у меня есть. Я поговорю с ним. Может быть — чем черт не шутит — мне удастся убедить его лечиться. Я вам позвоню.

— Будьте добры, — сказала она. — Меня зовут Ольга. А вас как?

— Роберт, — сказал я, — Роберт Прокофьев.

Сам не знаю, зачем я ей это сказал.

17

Лестница была крутой и очень длинной, и каждый раз, взойдя на нечетный этаж, я видел сухую пыль на своих башмаках, потому что каждое окно выходило на два этажа, и верхняя часть доходила мне снизу до пояса. Подвижная тень моих ног падала на каменную площадку, достигая третьей, четвертой ступени пролета, исчезала и через секунду, появлялась, как в освещенных дверях, в светлом прямоугольнике на стене и пропадала там, — я поднимался к следующему окну. Мастерская была на последнем, седьмом этаже, если считать по лестнице, а вообще на крыше, в мансарде — так объяснила мне сестра художника. Напротив находилась окованная железом дверь чердака: она была окрашена в коричневый цвет и казалась ржавой. На темно-зеленой стене было каким-то острым предметом нацарапано: «Валя заходи Надя», а дверь художника была когда-то обита черным дерматином, но теперь дерматин был в глубоких царапинах и прорехах, из которых торчали стружки и грязный ватин. Рядом, на расщепленном косяке — видимо, художник часто забывал дома или терял ключ, и тогда дверь взламывали — болтался на тонком проводке деревянный кружочек от кнопки звонка. Я постучал кулаком в дверь, но обивка смягчала удары, и я на всякий случай несколько раз ударил ногой. Через полминуты за дверью послышались какие-то довольно громкие, но неясные звуки, и я отступил на шаг перед открывающейся дверью. Открывшая мне девушка, придерживая дверь за пуговку французского замка, наклонилась сверху — за дверью были еще две ступеньки. Продолжая придерживать, она посторонилась, распласталась по стене — кивнула мне, чтобы я прошел. Это было хорошенькое, но с виду очень утомленное и болезненное существо с востреньким личиком и тусклыми, серыми волосами. Она была в белых, грязных слаксах и полосатой маечке, под которой ничего больше не было, судя по тому, как тяжело ходила ее большая и вялая грудь, а вообще она была очень худа, особенно лицом, на котором, несмотря на ее молодость — года двадцать два, не больше, — уже были резко обозначены специфические складки у рта, и уголки тяжелых век были опущены вниз у висков. Я поднялся по двум ступенькам и остановился в маленькой прихожей, пока она закрывала дверь. Не говоря ни слова, она показала мне, чтобы я проходил, и сама пошла за мной через длинную, узкую кухню с кирпичной плитой, оставшейся от прежних времен, потому что теперь рядом с ней помещалась другая плита, газовая, на которой в белой эмалированной кастрюльке что-то кипело. Мы прошли до узкой, белой, перекошенной двери, она открыла ее и, пройдя еще один маленький коридорчик, оказались в огромной, сплошь увешанной и уставленной картинами комнате. Они были везде: большие, маленькие и средние, совсем свежие и покрытые пылью, законченные и брошенные или отложенные по каким-то причинам, на холсте или на кусках картона, некоторые в рамах, большинство без рам, впрочем, были и пустые рамы, — но картины были везде. Они высовывались из-за голландской печки, были составлены пачкой у стены, и на шкафу пылилась стопка холстов. Кроме того две неоконченные работы стояли на мольбертах и еще две на стульях, прислоненные к спинкам, а в глубокой нише, по обе стороны большого трехстворчатого окна стояли две огромные папки, наверное с рисунками и акварелями. В одном углу комнаты стояла непонятная мне машина с фантастическим колесом, и она была с двух сторон заставлена картинами — в общем, типичное богемное логово с перепачканным красками полом, консервными банками, полными окурков и грудой пустых бутылок из-под гаванского рома.