Девушка собрала со стола свои приспособления и ушла.
— Что это было? — спросил я.
Он глядел на меня сосредоточенно и серьезно, от его истерической веселости не осталось и следа.
— Фенамин, — сказал он.
— Наркотик?
— Психомоторный стимулятор, — ответил он куда-то надо мной.
— Что, видения, галлюцинации?
— Откровения, — сказал он.
— И давно вы употребляете эту...
Я хотел сказать «дрянь», но сказал «штуку».
— Откуда я знаю, — сказал он.
— Вы что, и пишете под действием этого...
— Пишу, — сказал он, — пишу, говорю, играю. Сяду писать и пишу, пишу, не могу остановиться. Вы не знаете, что это такое и какие истины открываются в этом состоянии и как углубляешься в каждый предмет и в каждую деталь и в детали этих деталей и так до бесконечности и все равно видишь целое. Так можно писать, как играть, импровизируя, развивая побочные темы, выводя их дальше и возвращая, и при этом видишь, что все одинаково важно, вернее, все — одно и то же, что черное есть белое, а белое есть черное, постигаешь сущность предмета, входя в предмет, становясь им. Или, точнее, начинаешь понимать, что ты есть он. Вы никогда не пробовали, вам не понять этого единства. Нет, не единства — тождественности, потому что единство предполагало бы существование многих предметов, составляющих целое, а на самом деле все это я.
Он, по-видимому, мог и говорить бесконечно, но его речь не казалась мне вдохновенной, она казалась мне автоматической, как будто его включили. Но ведь его и в самом деле включили.
— Я не буду с вами спорить, — сказал я, — предмет слишком сложен, но ведь это не ваши прозрения — это действие стимулятора.
— А что он стимулирует, — сказал Вишняков. — Если ввести его вам, вы будете говорить совершенно другое. Он помогает открыть вам то, что вы знали всегда.
— Ну хорошо, — сказал я. — А в живописи? Вам удается запечатлеть ваши открытия на картине.
— Это не показатель, — возразил он. — Когда я пишу, я не могу остановиться, и, случается, записываю картины. Но разве главное для художника написать картину? Разве я пишу для того, чтобы была вещь? Я пишу для того, чтобы познать. И я познаю: я проникаю, сам становлюсь композицией, веду бесконечный диалог с собой, внутри себя. Диалог, который можно вести на этом языке, и понять картину могу только я, и только в тот момент, когда я пишу. Потом ничего не остается.
— Но если даже для вас нет результата, если вы сами не накапливаете опыта, то в чем же ценность?
— Господи, как бестолковы твои создания! — воскликнул художник. — Но когда я пишу, разве это не высший момент? Разве это не вечность? Почему, спрашивается, нужно мерить ценность жизни теми моментами, когда ты мертв?
Я не знал, как прекратить этот никчемный разговор, но тут вошла девушка и села в отдалении на стул. Увидев ее, он на минуту задумался, как бы что-то припоминая, но не вспомнил и снова повернулся ко мне.
— Да, о чем мы с вами?..
— Но как вы при ваших средствах?.. Ведь это, наверное, очень дорого стоит? — спросил я.
— О чем вы?
— Ну, этот наркотик или... Как его? Стимулятор. Ведь это, наверное, очень дорого стоит?
Он недоуменно посмотрел на меня.
— Дорого? — сказал он. — О нет, совсем ничего не стоит. Я получаю его даром.
Я выразил недоверие:
— Где же это?
— Здесь, — сказал он. — Мне его приносят.
— Как, — сказал я, — кто?
Он посмотрел на меня невинными глазами.
— Ангел, — сказал он. — Вы не верите в ангелов?
— Почему же? — сказал я. — Я даже думаю, что встречал этого ангела.
Я не знаю, почему я так сказал, и не знаю, почему я подумал на «бутлегера». Может быть, потому, что он участвовал в деле Стешина и дал ему концентрированный морфин — я теперь в этом был почти уверен, — во всяком случае, я попал в точку, когда описал его.
— Так это он вас прислал? — сказал Вишняков.
— Нет, — сказал я. — Мне дала ваш адрес одна девушка. Вряд ли вы ее помните.
— А все-таки? — насторожился Вишняков.
— Людмила, — сказал я. — Такая симпатичная хрупкая блондинка.
— Людмила, — повторил Вишняков, и я увидел, что он ее отлично помнит.
— Помните? — сказал я.
— Еще бы, — сказал Вишняков. — Уж если говорить об ангелах...