Это был, собственно, разговор не о Тетерине — о художниках вообще. Во время нескольких визитов доктора ко мне, пока я болел, мы довольно много говорили о художниках, вообще, в основном, об искусстве. Конечно, мне, почти полному невежде, но все же когда-то (смешно, конечно) ходившему в провинциальный кружок рисования, было интересно по крайней мере знать, что это за народ, и доктор не то что с удовольствием, с энтузиазмом, даже с горячностью удовлетворял мое любопытство. Странно, что когда разговор касался Иверцева (одного из любимейших художников доктора), мне казалось, что он его не понимает. Было такое впечатление, что перед ним встает невидимая, но непреодолимая стена. Однажды я подумал, что остальные художники более понятны доктору (как личности, разумеется) именно своими странностями, может быть даже какими-то психическими отклонениями, в то время как Иверцев неуязвим. Доктор странно посмотрел на меня.
— Неуязвим, — повторил за мной доктор. — Неуязвим, — еще раз повторил он.
Передвинув сигарету в угол рта, я снял с рычага трубку и набрал номер.
— Алло, Иверцев? — спросил я, услышав на том конце вежливый, безразличный голос.
— Да, это я, — сказали на том конце. — С кем имею честь?
— Неважно, — прогнусавил я. — Есть маленькое предупреждение (мредумреждение). Очень советуем тебе сидеть спокойно и не рыпаться.
После недолгого молчания там спросили:
— Кто советует?
— Неважно, — сказал я. — Поступило такое предложение. Сидеть смирно, не рыпаться, а главное, не болтать языком.
— А как понимать это предложение? — спросил Иверцев, и голос его оставался таким же бесцветным и равнодушным. — Хотелось бы получить ответ поточнее.
— Ну что ж (чнож), — сказал я мерзким голосом, — скажу поточнее, чтоб потом не обижался, что тебя не предупреждали. Вчера к тебе заходил один любопытный. Ну, такой, в светло-сером костюме. Так вот хорошо бы, чтоб он больше не заходил. Ну, а если зайдет, не болтай лишнего. Говори об искусстве.
Иверцев попытался еще что-то спросить, но я, сообщив ему о смерти Стешина, которого он, может быть, и не знал, пообещал ему такой же конец и повесил трубку. Я вышел из будки. Во рту было противно, как после долгой матерщины.
— Неуязвим, — повторил доктор за мной, и мне показалась печаль в его голосе. Мне показалось, что доктор опечален оттого, что Иверцев недоступен, непонятен ему.
Тут я почувствовал некоторый перевес. Что-то мне вспомнилось. Кажется, какой-то маленький и тщедушный толстовский офицер, стоявший в Бородинском сражении со своей батареей насмерть и даже на минуту не задумавшийся об отступлении. Да, как тот офицер, он со своей простодушной храбростью был неуязвим.
Однако Тетерин, я понимал, что доктор рассматривал его как свою собственность и, возможно, даже готов был посадить художника на цепь, и, конечно, речи не могло быть о том, чтобы его побеспокоить. Следователь же не знал о его увлечении, а художники для него вообще были все на одно лицо, и на их впечатлительность и, возможно, повышенную возбудимость ему было глубоко наплевать. Но я подумал, что, может быть, мне доктор это позволит: в конце концов, дело касалось его самого — ведь именно у него пытались похитить лекарство. Может быть, выйдет. Я не был в этом уверен, сказал только, что я работаю на доктора и постараюсь его убедить.