Шастов, город, даже немного побольше Гальта, хотя из-за своего географического положения и не такой популярный, во время войны был так же, как и Гальт оккупирован немцами. Это была важная узловая станция и потому здесь были сосредоточены крупные силы вермахта, и при освобождении велись особенно жестокие бои, отчего город и станция сильно пострадали. Во время этих боев (лес рубят — щепки летят) погибли от родных бомб и родители моей попутчицы. Вообще в ее биографии не было ничего необычного или героического, она была такой же, как у многих ее сверстников, и даже относительно благополучной. Выпускной бал накануне войны, а дальше, по советской классике, полагались бы, гимнастерка, пилотка, скатка, винтовка, кирзовые сапоги, — но этого уже не было, а были растерянность, страх, стремительное приближение немцев, круглосуточная работа отца, который занимался эвакуацией предприятия — сами эвакуироваться не успели. Потом — оккупация, регистрация всего работоспособного населения города, принудительное трудоустройство. Она получила направление на сельскохозяйственные работы, и это было хорошо потому, что удавалось иногда воровать. Иначе бы не выжили, сказала она. Такие рассказы я когда-то слышал не раз, во время наших ночных посиделок у суворовского самовара, да и в других разговорах взрослых, даже в очередях — ими были полны те времена. Но с тех пор, как и многое из своего детства, я успел забыть, и теперь оно казалось мне не моим, а как будто прочитанным в книгах или услышанным сквозь сон.
— Я не был в оккупации, — сказал я, — был в эвакуации с мамой, — и вспомнил, что в детстве не раз повторял это в каких-то анкетах. Это было жалкое алиби Прокофьева, сына предателя и врага советских детей. — Да, я был в эвакуации, — сказал я.
Я подумал, что первым моим отчетливым воспоминанием, моментом, с которого моя память стала последовательной, был поезд, на котором мы с мамой возвращались домой, и если бы мы находились на пятьсот километров южнее, это был бы тот же поезд, в котором я ехал сейчас. Но моя попутчица продолжала, и, глядя на нее, трудно было представить, что она рассказывала о себе.
Когда закончились сельскохозяйственные работы, ей опять повезло. Один знакомый ее отца, врач, которого наши потом посадили, устроил ее к себе, в немецкий госпиталь санитаркой, где кроме того, что она получала зарплату, могла еще подкормиться на кухне. Я, кажется, что-то слышал об этом докторе, кажется, он был из Гальта. Я спросил ее, не из Гальта ли он, и она подтвердила. Да, этот доктор, он был из Гальта, и его семья (его самого я так и не увидел) жила в нашем дворе. Это были пожилая, аристократического вида, черная дама, ее дочь, учительница немецкого языка, но не в нашей школе, а в женской № 1, и девочка года на два младше меня, она потом училась в той школе. Старинная, благородная семья — даже одна из станций на гальтско-шастовской линии носит их имя. Я помню, были какие-то слухи, какие-то тихие разговоры, но, кажется, без осуждения, не то что с отцом Прокофьева, предателем и фольксдойче, который при немцах носил фамилию матери — аусвайс фигурировал как доказательство, — но дело до суда не дошло, он умер в тюрьме, по справке, от воспаления легких. А тот врач (дама сказала, что он отсидел свой срок и вернулся, но спустя какое-то время стал сильно пить), тот врач, в начале войны по какому-то недоразумению не попавший на фронт, был мобилизован немцами и лечил немецких солдат и во время оккупации многим помогал лекарствами, а потом, во время отступления он не эвакуировался вместе с госпиталем, а вернулся в Гальт к своей семье. Его арестовали сразу же после прихода наших войск. Да, это был тот самый доктор. Вернувшись, я его не застал.