Валера отрицательно мотнул головой. Я налил себе. Мне почему-то было немного неловко. Я взял с полки магнитофонную кассету, с коробки мне ободряюще улыбнулась Ассоль. Я улыбнулся, но не ей, а про себя. Она был точь-в-точь, как та, на конверте, видимо, вырезана оттуда и вставлена под плексиглас.
— Что это? — спросил я.
— Это? — Валера открыл коробочку, с недоумением прочел надпись на карточке. — «Bonny M», — закрыл коробку. Видимо, не собирался ее ставить.
— Эта Бонни так выглядит? — спросил я, показав на блондинку.
Валера долго смеялся. Вероятно, он принял это за удачную шутку, но я не понял, в чем она заключалась. Все же посмеялся за компанию.
Людмила нервничала. Я подумал, что хрупкие блондинки очень чувствительны: никогда не знаешь, что их взволнует. Я закурил, взял свой стакан и спросил Людмилу, пойдет ли она со мной. Она сказала, что присоединится чуть позже. Я пожал плечами и вышел.
В купе несмотря на отодвинутую до конца дверь было жарко. Мой пожилой сосед, впрочем, еще не достигший пенсионного возраста, лежа на своей (нижней) полке в синих тренировочных штанах и белой майке, листал, видимо, купленный только что «Крокодил» — мы с моей спутницей встретили разносчика в коридоре предыдущего вагона. Он бросил на нас быстрый и острый взгляд сквозь круглые стекла очков в тонкой, золоченой оправе и опять вернулся к своему журналу. Я заметил, что плечи и руки у него покрыты ровным загаром и мышцы тугие и рельефные, как у гимнастов. Его светлые, слегка поседевшие волосы были подстрижены «ежиком», и я мельком подумал, что он, наверное, военный, но тогда почему он едет в обычный санаторий без всяких льгот? Не стал особенно на этом задерживаться. Юноша, стоя лицом к своей уже оголенной полке, заталкивал какие-то вещи под приоткрытую крышку лежащего на ней чемодана — в Харькове ему было выходить, — дама тяжело плюхнулась на свою полку и, взяв книжку в мягкой обложке (какой-то дамский роман), стала обмахиваться им. Я посмотрел на лежащий на сетке атташе-кейс, посмотрел за окно — там мелькала пестрая зелень лесозащитной полосы. Я взял с сетки лежавшие рядом с кейсом сигареты и вышел в коридор. Рассказ дамы, да нет, сам поезд, приближение к Гальту опять возвращали меня в прошлое, и я подумал, что никуда не деться, потому что все это во мне, и хорошо тому, у кого есть семья, тому, для кого мир существует не во времени, а в пространстве. Нет, в том-то и дело, подумал я, что нет времени, потому что если бы было, то и я в нем мог бы быть вчерашним и сегодняшним, проживающим день за днем, но постоянным, уверенным, что это я. И пространства тоже нет. Для меня, того, которого я ищу, нет пространства, а только поверхность кольца. Кольца Мёбиуса. Она замкнута, как эта ковровая дорожка, как рельсы по которым поезд, куда бы он ни направлялся, все равно привезет меня в Гальт.
Моя командировка на гальтский химфармзавод, в сущности, была дополнительным оплаченным отпуском. Я достаточно хорошо помнил этот завод, хотя там особенно и нечего было запоминать. Он располагался почти в центре города, но был скрыт в лощине между невысокой, плоской, поросшей кое-где редким кустарником возвышенностью, Кубанкой, и полого поднимавшимся городским районом, от которого был отделен безымянной горной речкой, мелкой и быстрой, катящейся по каменистому дну, по середине слишком широкого и глубокого для нее русла, но иногда после прошедших в горах дождей, поднимавшейся бурлящим желтым потоком почти до края сложенных из дикого камня стен, укреплявших ее берега. Завод был небольшой, для самого города никакого значения не имел и во времена моего детства его разве что случайно могли упомянуть среди городских предпрятий. Тогда это была пара продолговатых, двухэтажных, крытых шифером зданий красного кирпича и еще одно оштукатуренное, с железной трубой — котельная, к которой в те времена подвозили в цистернах мазут. Да был еще одноэтажный административный корпус, пересекавший ложбину от обрыва до железных ворот, рядом с которыми, уже над каменной стенкой берега была проходная. Со стороны речки завод кроме этой стенки ничем не был огражден и со стороны обрыва тоже. Не было и никакой вооруженной охраны, только в дневное время вахтер, а ночью сторож с собакой — видимо, завод не выпускал ничего сколько-нибудь ценного или опасного. Возможно, с тех пор что-нибудь и изменилось, а тогда нам, компании городских мальчишек ничего не стоило спуститься туда по обрыву или перебраться по двум утепленным трубам, переброшенным через речку с другого берега, чтобы поболтаться по заводу, заглядывая в зарешеченные окна цехов, пока кто-нибудь не замечал и не выгонял нас. Иногда нам удавалось набрать на заводской свалке всяких совершенно бесполезных непонятного назначения предметов, бракованных ампул с каким-нибудь неизвестным лекарством, всяких стеклянных и резиновых трубочек, стеклянных же кранчиков с притертыми пробками, которые мы потом не знали, как употребить, иногда попадались шприцы, и если кто-то выгонял нас оттуда, наша добыча все равно оставалась при нас. Да, возможно, теперь этот завод выглядит солиднее и охраняется более строго, а в те годы мало кто в нашем городе слышал о наркотиках и вряд ли кто-нибудь употреблял их. Правда, на это невысокое плато между Объездной и тем самым ущельем, где находился завод, постоянно приходили для какого-то странного общения пугающие, искореженные и полусумасшедшие калеки, но их ежедневное присутствие там вряд ли имело отношение к заводу, скорей, их привлекала уединенность и заброшенность этого пустыря. Ведь в те времена, о чем я, правда, узнал много позже, морфий легко можно было купить в каждой аптеке по простому рецепту. Хотя что мы могли знать об этих несчастных? Иногда в наших редких поездках (разумеется, с родителями) в Шастов или немного дальше мы видели их в поездах, а родители даже подавали им. Отчаянные и хриплые, они пели свои слезные песни про войну, про сестренку Вальку, про умирающего в лазарете молодого лейтенанта, но тогда эти несчастные встречались на каждом шагу и мало у кого вызывали сострадание. Там, на пустыре они скандалили и пили и иногда делали друг другу уколы морфия (выходит, мы все-таки что-то знали об этом), но для чего они это делают мы не знали, и у нас на эту тему тогда не возникало вопросов. Все же мы догадывались, что это что-то запретное и страшное. И страшны нам были сами эти люди, страшны их необычные хриплые голоса и истерические интонации, их испитые лица, их заскорузлые, опухшие пальцы и лоснящиеся черной грязью стеганные телогрейки, которые даже в самую сильную жару они снимали только затем, чтобы сделать укол. С трудом протыкали задубелую кожу, матерились, долго ковырялись иглой, пытаясь поймать истонченную, обескровленную вену, наконец находили, тоненькая красная ленточка взбегала внутри захватанного стеклянного цилиндра, разлохматившись на конце, превращалась в красное облачко, которое заполняло цилиндр и, плавно сокращаясь под давлением поршня, уходило вниз и исчезало. Это было завораживающее зрелище, но калеки нас не стеснялись. С отрешенными, какими-то потусторонними лицами, с белыми, как бельма, глазами сидели молча и только изредка перебрасывались между собой короткими, непонятными репликами. Кто-нибудь вставал и, падая на каждом шагу на выставленные костыли, ковылял неизвестно куда и зачем по глубоким ухабам и буграм этого пыльного, скудно поросшего редким кустарником пустыря — вполне вероятно, что им было запрещено появляться на центральных улицах и в парке, чтобы не оскорблять своим видом отдыхающих на этом всесоюзного значения курорте. Они были в полном смысле отверженными, но все это проходило мимо нас. Мы больше боялись, чем жалели их. Так же боялись, как и других: наших сверстников, воспитанников спецдетдома, круглых сирот, чьи отцы погибли на фронте, а матери в оккупации или под бомбежкой. Наголо остриженные, в серой одежде и с серыми лицами мальчики и стриженные чуть подлинней девочки в сползающих коричневых чулках — их иногда откуда-то и куда-то проводили строем или они приходили так же, строем на пляж. Нас не подпускали к ним близко их воспитатели, и родители запрещали своим детям водиться с ними. Но мы с Прокофьевым были еще слишком малы, и нас это не касалось. У нас было много своих интересных дел. Две дикие абрикосы «жердели» росли посреди клумбы в нашем дворе, и нужно было подобраться к ним, не повредив георгин; на площадке аттракционов выстроили цилиндрическую деревянную башню для мотоциклиста, а рядом давал представления укротитель диких зверей Баядерский, полуголый человек в красных шелковых шароварах и чалме, с браслетами на мускулистых руках, под которыми — шептались — он скрывал шрамы от львиных зубов; новенькие школьные учебники и портфели, приготовленные к началу нашего первого учебного года, ждали своего часа, и готовилась к открытию школа, бывшая гимназия, в которой когда-то учился великий русский писатель, а во время оккупации варварски разместилось гестапо. Но гестапо, то, что осталось от него, нас с Прокофьевым в это время, пожалуй, больше интересовало, чем имя великого писателя. Здание бывшей гимназии было пустым и пахло краской — там заканчивали ремонт. Но рядом было второе здание, поменьше — в нем, по расск