Выбрать главу

И еще был вокзал. Чистый и бездымный вокзал курортного города, куда допускались только электропоезда. Сюда не ходили громозвучные и пыхтящие мощные паровозы, и даже «самый лучший» из них «Иосиф Сталин» (была такая песенка) сюда не ходил. Здесь, на вокзале был другой Сталин, поставленный в полукруглой нише в стене старинного здания, выходящего широкими, низкими окнами на перрон. Он был установлен там раньше того, голубого, нет, и тот, как позже сказал мне Прокофьев, никогда не был голубым, а этот... Он был поменьше, для того чтобы поместиться в нишу, устроенную еще при строительстве здания, наверное, не для него, а для какой-то совершенно другой, безотносительной, скульптуры, может быть, какой-нибудь женщины в томной, курортной расслабленности, что-нибудь в стиле «Модерн», как и весь этот вокзал, — да этот Сталин был меньше и проще, во френче и сапогах, он скромно стоял в занятой им нише и держал в руке свою знаменитую трубку, и уж этот точно не был голубым. Он был бронзовым или крашенным бронзовой краской, не страшным и не величественным, домашним, и мы не обращали на него внимания. Он прятался в нише со своими усами — и погода в Гальте стояла солнечная.

И был еще пляж, бесконечный, ровный, из белого песка, непрерывный почти до самого мыса, там его перерезала проволочная сетка, потому что этот участок относился к санаторию МГБ, вознесшему свои белые корпуса над обрывом на краю гальтского парка. Мы боялись ходить туда, хоть нам и интересно было вблизи посмотреть на этих загадочных людей, разведчиков и суперменов, но это современное слово. Одного мы увидели, но теперь я думаю, что он был не из тех, иначе зачем бы он стал с таким знаком сидеть на общественном пляже? Он не купался. Немного дряблый, с ленинской лысиной на голове, в широких трусах и в майке (мы сначала не поняли, почему) он сидел на плетеной лоскутной подстилке, подальше от берега, в том месте, где уже никто не загорал, и смотрел на море. И ничего не делал, просто сидел. Мы успели выкупаться и обсохнуть, а он все сидел, и потом, пробираясь к Каменной Лестнице под обрывом, я оглянулся и увидел, что из-под майки на спине у этого человека были видны заросшие диким мясом три угла пятиконечной звезды. Я тронул Прокофьева за руку и повел глазами в ту сторону. Прокофьев зажмурился, потом он открыл глаза, и в них был страх и восторг. Отец был подпольщиком и разведчиком, но такое...

Дома мы не рассказали об этом — нам запрещено было ходить на пляж. Время от времени кто-нибудь из соседей приносил слух о выловленных там или там малолетних утопленниках, и все родители во дворе пользовались этими слухами, чтобы запугивать своих детей. А вообще, было лето, сестры Шумахер, достав где-то два килограмма песку, варили абрикосовый джем, и его запах доносился из открытого окна, майор приезжал на трофейном «цундапе», и во дворе звучала «Розамунда».

В нашем доме пели другие песни. Иногда отец, впрочем, так и не выходя из обычной меланхолии, снимал с ковра над диваном висевшую пониже ружья гитару (ружье он не снимал никогда) и, перебирая слабо дребезжащие струны, напевал какую-нибудь из довоенных песенок: «Вальс сумасшедшего» или «Голубые глаза» и еще одну, которую я не слышал больше нигде и ни от кого. Это была странная песенка, скорее, какие-то горькие куплеты, на разные темы, объединенные одним общим припевом. А в самих куплетах была «предательская война» и «приподняв противогаз», и «красные домино», и «артистка в пестром платьице», и непонятно, о чем и о ком — вот такое: