В наше бедное развлечениями время и мы, мальчишки из самых разных (не только интеллигентных) семей, поднимались на покрытую редким сосновым лесом гору и если не с наслаждением, то, уж во всяком случае, с интересом слушали звучавшую внизу музыку, а больше наблюдали слабое шевеление черного оркестра в залитой электрическим светом раковине на дне глубокой лощины под этой горой. Не скажу, чтобы эти ежевечерние концерты сделали нас меломанами, и попозже, в эпоху послаблений у многих появились другие пристрастия, но все-таки большинство моих сверстников в отличие от их неотесанных родителей не считало симфоническую музыку беспорядочным набором звуков. Впрочем, некоторые из наших учителей в ходе культурных мероприятий пытались обучить нас образному восприятию этой музыки (здесь шумит роща, а вот это течет ручеек), но поскольку они сами твердо не знали, где роща, а где ручеек, то и мы этого не усвоили. Но так как в ту пору официального снобизма широким массам предписывалось «понимать классику», мы подозревали, что существует какой-то тайный шифр, что-то вроде очень сложного уравнения, которое нужно решить, и тогда все станет доступно. Надменные девочки с нотными папками проходили иногда мимо нашей школы — неподалеку была музыкальная, — они были недосягаемы. Конечно, мы им завидовали. Завидовали и тем, купившим билеты и сидящим внизу, думая, что у них есть то, чего мы не в состоянии постичь, и может быть, по отношению к кому-то из них, так оно и было, но что до меня, то я не «решил уравнения» — мне просто нравилось сидеть в темноте под соснами и звездами, напряженно вслушиваясь в ускользающий ритм, отвлекаясь мыслями во время особенно длинных и трудных пассажей, чтобы потом воспринять как возмездие, как торжество справедливости возвращение разрушенной и утраченной, казалось, уже навсегда, мелодии.
Но это было позже, на исходе сталинских лет, когда у нас с Прокофьевым появилась потребность в чем-то, скорее, сложном и искреннем, чем «простом и задушевном», а пока, в беззаботную пору сидящих «у дороги чибисов» и «любителей-рыболовов», пожалуй, только апухтинский «Вальс Сумасшедшего», который мать Прокофьева иногда пела, аккомпанируя себе на пианино трогал нас до слез. В это время мать Прокофьева, пианистка гальтской филармонии, еще не начинала учить его музыке, а потом, когда начала, вскоре все разладилось в связи с арестом и смертью его отца.
Отец Прокофьева никогда не носил сеточки на голове, другой сеточки (рубашки) у него тоже не было. Правда, летом он, как и его сограждане, ходил в белых, полотняных брюках и в парусиновых на резиновой подошве туфлях, но никогда, даже в самую сильную жару не выходил из дому без темно-синего пиджака — он мерз.
Да, эта шляпа. Зимой он менял ее на фетровую, опять же как большинство гальтских интеллигентов. Позже появились велюровые шляпы, все почему-то зеленого цвета, но отцу Прокофьева носить такую уже не пришлось, шляпа, которая осталась после него, была серая. Светло-серая, должно быть, выгоревшая, потому что, когда мы с Прокофьевым (не знаю, зачем) сняли с нее широкую, черную, атласную ленту, полоска под ней оказалась более темной. Осталось еще много галстуков, щегольских, крепдешиновых в косую полоску, может быть, купленных еще до войны, но модных и тогда, один из них я ношу и сейчас — теперь они снова в моде. Тогда мы с Прокофьевым часто перебирали их, и все мужское для нас в то время связалось с этими галстуками, наверное, потому, что они, называясь, так отличались от других, пионерских, которые мы, подрастая, уже стеснялись носить. А может быть, изменившись в нашем представлении несколько позже, когда у нас, выдавая их за трофейные, стали показывать голливудские фильмы тридцатых годов с их элегантными героями, образ Прокофьева-старшего объединил в себе для нас все мужское, не то, что мы видели в грубых родителях наших школьных товарищей, а нечто идеальное, воображаемое, так как был еще револьвер, наган, похожий на кольты тех героев, джименов или частных детективов, а может быть, даже и гангстеров, но и гангстеров, непохожих на наших блатных, а тоже элегантных с хорошими, как нам казалось, манерами, которые в те времена у большинства ассоциировались с интеллигентностью. Шляпа, галстук и револьвер — в начале пятидесятых годов эти атрибуты мужества и джентльменства создали для нас образ покойного родителя, потому что (об этом не знал никто) был этот револьвер, да, зная его биографию, мы таким его видели, но на самом деле отец Прокофьева все-таки был другим.