Но Виктор, его жена, библиотека, которую они больше для меня, чем для себя собирали, да и, наконец, просто детство, не то, что проходило в школе под гогот одноклассников и похоронный марш, а просто детство, поскольку я все-таки был ребенком, со всем, что полагается ему иметь — с улицей, побегами с уроков, стрельбой из лука, шалостями и запрещенными купаньями в море, — все это в конце концов привело меня в порядок, и несмотря на свою тайну, которую я, впрочем, тогда так и не смог сформулировать, я все же рос нормальным и даже жизнерадостным мальчиком, во всяком случае, сам я был в этом уверен. Виктор и его жена следили за тем, чтобы я был сыт, одет и здоров и чтобы у меня были деньги на кино — кинотеатр «Аванти», где перед сеансом оркестр в просцениуме перед экраном исполнял попурри из советских песен под общим названием «Русская Рапсодия», во всяком случае так объявлял благородный и красивый, похожий на Белинского со школьного портрета, длинноволосый барабанщик, и в оркестре, надувая щеки, и еще выше поднимая дугообразные брови, играл на своем корнете тот самый музыкант, который днем проходил мимо школы за грузовиком, и в «Русской Рапсодии» угадывались скорбные интонации Шопена, но может быть, моим одноклассникам во время траурных шествий слышались ноты из попурри. Меня это не смущало — ведь тех, кого провозили в грузовике мимо окон, я никогда не видел живыми. А этот трубач... Потом он перестал ходить с похоронным оркестром, исчез и из кинотеатра, а через несколько лет под звуки фокстрота «Блондинка», я однажды узнал его на открытой эстраде, на летней площадке модного в те годы ресторана «Магнолия». Но это было тогда, когда уже и в кинотеатре «Русскую Рапсодию» заменили фокстротом, и похороны для меня должны были закончиться вместе со школой, пока же этот музыкант в перерыве между сеансами надувал гладкие щеки над пюпитром и высоко поднимал тонкие, удивленные брови.
Нет, не все уж так было безрадостно. Были и девочки, детские влюбленности с трагическими мечтами, девочки из школы № 1, бывшей женской гимназии — впрочем, и мы все еще учились раздельно, — было две, между которыми я разрывался, еще не понимая, что иногда бывает и так. Одна красивая и спокойная с тяжелыми веками и чуть полноватым подбородком, дочь того моряка, у которого нам с мамой пришлось остановиться. Девочка, сидевшая на открытой веранде в инвалидном кресле-коляске — только там я ее и видел. У нее были каштановые волосы или волосы цвета красного дерева, как это называется? Я с грустью, со щемящей нежностью смотрел на нее и слушал, что она говорит. Или это был не я, а Прокофьев? Но это было в Ростове, когда меня еще никто не подменил.
А блондинка... Блондинка с тонкими, почти болезненными чертами и чувственным ртом. Но это было потом. На фотокарточках и в ресторане «Магнолия» и в бреду на берегу ручья. А это разве не бред? Чей бред? Мой или Прокофьева?
В то время Виктор работал механиком в многопрофильной городской шарашке «Горместпром», не вспоминал о своем морском прошлом, во всяком случае, вслух, другой бы, может быть, запил, но его не тянуло. На мои вопросы он отвечал уклончиво или говорил, что мне этого пока не понять, но я никогда не слышал от него лицемерного слова «ошибка» — он знал что откуда и не хотел мне лгать. Иногда мы, как раньше, ездили с ним на велосипеде к аттракционам, и там, наклонясь и упиваясь скоростью, носились вокруг военного кладбища, но пропеллеры на могилах летчиков больше не вращались.
Но я хотел восстановить последовательность, и вряд ли все началось с лекарства. То рвение, с каким светло-серый разыскивал ампулы, говорило о том, что он знал о его возможностях и, пожалуй, обо всем курсе. Откуда знал, это другой вопрос, но, видимо, его не удовлетворяло то, что он знает, и ему нужны были все материалы. Именно за ними он и направился на квартиру доктора, и у меня такое впечатление, что чему-то подобному я уже был свидетелем, какая-то мысль мелькала и проскакивала в моем мозгу, но я не мог зафиксировать ее.