— Можно сесть? — спросил я, и она молча указала мне на шезлонг.
— Можно курить?
Она кивнула.
Я сел, не дожидаясь, пока она сядет, и закурил. Маленькая, круглая, пластмассовая пепельница стояла на столике, в ней было два окурка от каких-то сигарет с белым фильтром, но в комнате не пахло дымом, впрочем, было открыто окно. Я молчал.
Людмила села напротив меня, смотрела или не смотрела на меня сквозь солнечные очки, тоже молчала. Она взяла сигарету из моей пачки, положенной мной на стол. Я наклонился вперед и, протянув руку, снял с нее очки. Ее глаза смотрели растерянно и беспомощно. Я улыбнулся.
— Почему вы не оставите меня в покое? — сказала она.
Я зажег спичку, протянул ей. Она глубоко затянулась, закашлялась. Слезы появились у нее на глазах, но я не понял, отчего.
— Этот берет, — сказал я. — Все дело в том, что он голубой?
Она кивнула. Ничего не сказала, только кивнула.
Я спросил ее о журнале, спросил, где он. Она удивленно посмотрела на меня.
— Но ведь он, — сказала она. — Ведь он у вас.
Я подумал, что, может быть, она и не заглядывала больше в этот конверт. Не хотел, чтобы она сейчас доставала его. Я спросил ее, как ей пришло в голову использовать голубой берет.
— Не знаю, — сказала она. — Я подумала, вдруг это поможет.
— Помогло?
Она кивнула. Я не стал расспрашивать ее о подробностях, я почувствовал, что не хочу их знать. И пока она на кухне варила мне кофе, я сидел и думал только о том, что не хочу этого знать.
Я посмотрел на акварельки на стене. «Артур Грэй, — подумал я. — Там Артур Грэй. В конце концов, я сам советовал ей лететь отсюда на всех алых парусах».
Она вернулась, держа в одной руке блюдце с кофейной чашкой на нем, в другой белую сахарницу, ногой закрыла дверь. Она поставила передо мной кофе и сахарницу поставила на стол. Она сказала, что уже пила кофе и больше не хочет. Она села, взяла из пачки еще одну сигарету и закурила. Закинула ногу на ногу, я заметил белую царапину на ее загорелой голени. Это был гладкий южный загар, наверное, он был разделен двумя белыми полосами. Две белые полосы, пересекающие бедра и грудь загорелой блондинки под душем, загорелой блондинки в журнале, загорелой блондинки в сером берете и блондинки в голубом берете на картине — там они тоже были. Я снова подумал о том, как это пришло ей в голову, а потом подумал, что, может быть, это случилось само собой? Я подумал о том, что случилось. Что случилось само собой? Может быть, ничего не случилось. Может быть, она просто поняла то же, что и я, только она увидела это с другой стороны и разорвала кольцо. Я не хотел в это верить, я не верил в это даже тогда, когда это был я, но может быть, поэтому мне и хотелось, чтобы это был не я, хотелось, отрешиться, лишиться, отдать, оставить только лицо с той улыбкой, которая сходит с него.
Она не улыбалась. Она не верила мне. Я спросил ее, почему она не приехала ко мне, когда я просил, и она сказала, что связала исчезновение художника с журналом, который я взял. Но я просто перепутал конверты, и то, что в нем оказался этот журнал... Да, в этом все дело. Ей сказали, что я опасен, что я не тот, за кого себя выдаю. Мне самому всю жизнь кажется, что я не тот, но ведь это другое, это задача для психоаналитика, а здесь речь идет о конкретных вещах. Но она сказала, что художник исчез, а потом я взял у нее этот журнал, и сейчас она не знает, где та картина.
— Я думаю, она там, где была, — сказал я, — стоит там, на мольберте. Ведь это собственность художника.