— Умные люди делают из него порошок, — сказал он, — если знают, где. Это большие деньги.
— Я не знаю, — сказал я. — Почему бы тебе самому не сделать?
— Меня знают, — сказал он. — На меня сразу выйдут. Поэтому сдаю оптом полуфабрикат. Приезжим. Ты меня не знаешь, я тебя не знаю. Не так много денег, но меньше хлопот.
— Твои связи — не мои связи, — сказал я. — И вообще я за здоровый образ жизни. Я алкоголик.
Он усмехнулся.
— Да я, в общем-то, тоже, — сказал он, — но заработать все хотят. А я слышал, что ты интересуешься.
— Ты ослышался, — сказал я.
— Ну, как знаешь, — он положил голову на руки лицом вниз и затих.
Я бы усмехнулся, но не хотел, чтобы он слышал мой смешок. Снова лег на спину, курил, глядя в безоблачное небо, так, в высь, в пустоту. Было жарко и душно. «Припекает, — подумал я, — зашевелились. Если это, конечно, не инициатива лучшего человека района. Нет, вряд ли он. Ему удобней было бы использовать Зигфрида. Хотя... Кипила знает, что мне известен этот фигурант. Кроме того Зигфрид не стал бы предлагать сырец, ведь Полковой получал от него готовый продукт. Фреди... Ну да, Фреди. Я снова вспомнил тех двух тинэйджеров в Каптаже. Но на что тогда рассчитывает этот недомерок? Знает, что я здесь связан с химфармзаводом, но ему-то от этого что? Нет, это, конечно, провокация Кипилы: если бы я согласился, то тем самым подтвердил бы, что знаю производителя порошка. Но на что Кипила мог рассчитывать в случае моего согласия. Обвинить меня? В чем? Если он предполагает, что я из ленинградского Отдела — а он это предполагает, — то мое согласие это внедрение, ничего больше. Скорей всего, он рассчитывал сесть мне на хвост и так выйти на производителя. Опять на чужом горбу в рай въехать. А дальше? Вход и выход? Снова обрубить концы? Однажды он уже испортил игру ленинградцам. А теперь, если в дело вмешаются другие люди, а они вмешаются, потому что... Потому что Стокгольм... Но ведь Кипила об этом не знает и может опять... Ну да, пристроиться к столичному коллеге, и что там эпизод, здесь целое дело, и он первый парень на деревне. Конечно, сдать здесь двух-трех мелких торговцев, а мне дать уехать ни с чем. Так он упустил светло-серого, который в пансионате, где Зигфрид... где Зигфрид и романтическая шатенка, и книга записей...» Я задремывал под припекающим гальтским солнцем, было хорошо и не хотелось ни о чем думать.
Когда я открыл глаза, моего татуированного соседа уже не было рядом. Я перевернулся на живот, приподнялся на локтях. Достал из кармашка джинсов часы, посмотрел на них. Было шесть часов вечера и народу на пляже значительно убавилось.
Я почувствовал, что проголодался. Я встал, натянул джинсы, надел, не застегивая, рубаху, обулся. Я выпил за столиком у павильона бутылку отвратительно теплого пива, поднялся по каменной лестнице на набережную и пошел по Краснофлотскому проспекту на Абас, собираясь пообедать там в небольшом кафе, где, как и прежде, неплохо кормили.
На многолюдном Абасе, в углу, образованном выступающим вперед Гранд Отелем и примыкающим к нему зданием, на костыле, положенном на цоколи этих домов примостился весь перекореженный пожилой человек, по виду просто старик. На его испитом грязно-сером лице один глаз сидел глубже другого, а ноги были завернуты чуть ли не штопором. Когда-то, после ранения, по лазаретам и госпиталям он прошел хорошую школу морфиниста, после неоднократно лечился, однажды, как он рассказывал, по личному распоряжению самого Попкова в Ленинграде. «Все ни к чему, — говорил старик. — А Попкова потом расстреляли по Ленинградскому Делу». В детстве я часто встречал старика на Кубанке в компании таких же обездоленных, брошенных отечеством калек — он не изменился с тех пор.
Я подошел к нему, поздоровался. Старик долго присматривался ко мне. Я напомнил ему о Кубанке, о мальчишках, таскавших с химфармзавода всякую мелочь, в том числе и шприцы для этих «обрубков».
— А, Прокофьев? — прохрипел старик. — Теперь вспоминаю. Это, у которого отца расстреляли, а потом реабилитировали. Еще улицу хотели назвать, да не назвали. Да, вспоминаю.
Про улицу я слышал впервые.
— Не расстреляли, — сказал я старику. — Умер в тюрьме.
— Ну да, — усмехнулся белыми деснами старик. — Умер от воспаления легких. Такая у них была эпидемия.
Старик и в те годы позволял себе говорить что угодно, называл Сталина Усом и Гуталином и расхваливал расстрелянного Попкова, никто его не трогал. Может быть потому, что у него было много наград и даже ходили слухи, что он герой Советского Союза, но я никогда не видел на его засаленном кителе даже орденской планки. А может быть, его не сажали оттого, что стеснялись заводить дело на инвалида, а может быть, просто в МГБ не узнали о его антисоветских высказываниях, потому что в том надломленном братстве укороченных и убогих не нашлось стукача.