Выбрать главу

Иверцев ждал меня, стоя в открытых дверях. Он не был похож на господина, явившегося в моем воображении: невысокий, щуплый человек с большими залысинами над крутым, широким лбом, одетый в клетчатую рубашку и мешковатые, черные с прожелтью брюки, на ногах домашние войлочные туфли. Лицо у него было желтоватое, болезненное, сужающееся книзу. Он был без бороды и усов, но что-то неизбежно выдавало в нем художника.

Спокойным безличным голосом он пригласил меня войти и, закрыв дверь, обошел меня и, не оглядываясь, пошел вперед по длинному, полутемному, прохладному коридору коммунальной квартиры. Он привел меня в большую, квадратную комнату с двумя выходящими во двор окнами, за которыми немного поодаль видна была не слишком густая крона какого-то дерева. Окна были распахнуты настежь, но во дворе не слышно было какого-нибудь шума. Здесь было очень чисто, и от свежевымытого паркетного пола пахло какой-то провинциальной сыростью, приятной и успокаивающей в такую жару. Тяжелый мольберт, такой же темный, как и паркет в комнате, неоднократно испачканный красками и чищенный; несколько деревянных табуретов. В углу, над столом, была большая икона Богоматери в золоченом окладе. Под ней на цепочках висела лампадка зеленого стекла — она не горела. На ветхом, зеленом сукне лежала стопка писчей бумаги и стояла керамическая ваза с кистями. Еще было около десятка стеклянных аптечных баночек, по-видимому, с составленными колерами. На стенах висело довольно много картин, но не так, как у Ларина, и развешены они были без видимого порядка. Еще с десяток или побольше картин было составлено в угол одна к другой. Наверное, эта комната служила ему мастерской. Из нее была дверь в другую комнату, она была открыта, но завешена зеленой портьерой.

— Садитесь, — сказал мне Иверцев и указал на один из табуретов.

Я сел. Художник смотрел на меня, не мигая, без выражения, как на какое-то обстоятельство или предмет, с которым не решил, что делать. Я тоже смотрел на него, но пока что он был для меня совершенно непроницаем. Вообще это была для меня новая фигура, необычная, и не какой-нибудь резкой индивидуальной чертой, а скорее, своей приглушенностью и незаметностью, которые при повторении уже привлекли бы внимание. Это был посторонний человек, настолько посторонний, что мне показалось бы странным увидеть его здоровающимся с кем-нибудь на улице. Я иногда встречал таких чужаков там или там, и всегда они болезненно интересовали меня, одновременно вызывая глухое и ревнивое чувство, которое я из справедливости старался в себе погасить. Они враги общества.

Сейчас он стоял, повернувшись ко мне худым, желтоватым лицом и глядел на меня без всякого выражения. И несмотря на то, что я только что слышал его голос, я не был уверен в том, что он вообще может говорить. Это был совершенно другой мир, покой которого я не в состоянии был возмутить. В этом было что-то притягивающее, что-то такое, к чему я и сам был как будто когда-то причастен, но этот момент был тогда безвозвратно упущен, и сейчас я не понимал, почему этот человек вызывает во мне такие странные чувства. Он кого-то напомнил мне, но если это впечатление было неуловимо, то потому, что я сам отказывался оформить его в конкретный образ. А может быть, это было не воспоминание, а наоборот, какое-то предчувствие. Я ощутил робость и неуверенность в себе. Он молча ждал.

— Мне дал ваш телефон доктор Ларин, — той же глупостью начал я. — Я хотел бы увидеть ваши картины... Побольше их... Потому что я видел...

Я подумал, что за чушь я несу. Я совершенно растерялся.

— Ларин, — безучастно сказал Иверцев. — Так, Ларин, — он снова замолчал.

«Ну хоть бы как-нибудь реагировал», — подумал я.

— Я видел у него вашу работу.

Иверцев безразлично смотрел на меня, молчал.

— Портрет, — сказал я. — Я хотел бы посмотреть еще. Если можно.

— Так.

— Извините, что отрываю у вас время...

— Время? — Иверцев как будто вышел из задумчивости. — Да нет, не беспокойтесь. Чем могу служить?

— Я хотел бы посмотреть ваши картины, — снова сказал я. — Дело в том, что я видел у доктора портрет, который произвел на меня большое впечатление.

— Да-да, я понял, — сказал Иверцев. — Ну что ж, прошу, — сказал он, никаким жестом не подтверждая приглашения — остался стоять, как стоял.

Я встал и, обойдя художника, подошел к стене. Чувство напряженности не оставляло меня, и присутствие Иверцева мешало мне смотреть. Я подумал, что лучше бы чувствовал себя, если бы он что-нибудь говорил, болтал бы любой вздор — все было бы лучше.