Все дело как раз в том, что я ничего не боюсь, и поэтому страх живет во мне во всей своей чистоте и, наяву ни во что не воплощаяясь, преследует меня кошмарами по ночам. Впервые он накатился на меня спустя год после смерти моих родителей. Мне было лет восемь-девять и тогда для того, чтобы поддаться ему, у меня был очень серьезный повод, так что я в том случае мог бы даже не стыдиться этого, но с тех пор он так и не покидал меня, и поэтому иногда мне кажется, что это, может быть, тот самый случай, и может быть, он так и длится с тех пор, и теперь, в невозможную летнюю сушь, когда тело, как рыба, бьется на мокрой простыне и горячий воздух дрожит, закипая на крышах, проклятое прошлое остается со мной, и это прошлое — между настоящим и будущим.
Когда-то очень давно, но это не тот случай, о котором я говорил, однажды ночью я проснулся с жутким необъяснимым ощущением. Весь день перед этим я пролежал в сильном жару — была весна моего последнего школьного года; по неосторожности выкупавшись в холодном еще море, я простудился и заболел воспалением легких, — теперь я проснулся, но так, что пробуждение не стало для меня явью. Сон, предшествовавший пробуждению, был как будто вполне конкретен, но эта конкретность существовала во мне, внутри меня: это было материализованное чувство, скорее, отношение между какими-то понятиями, чем сюжет, но оно, это отношение, было вещественно, хотя и не имело ни формы, ни названия. Я чувствовал отчаяние и ужас от страшного, непоправимого и совершенного мной. Я не сразу понял, что именно было совершено, — я знал одно: я, который абсолютно невиновен, который не совершал (несмотря на то, что оно было совершено и было совершено мной), который даже не замышлял и представить себе не мог... я каким-то роковым и непостижимым образом превратился в страшного, неслыханного преступника, гада отвратительного и скользкого, которого необходимо раздавить. Все живое должно было ненавидеть меня — я погибал.
У тех людей, которые после смерти моих родителей приютили меня, был сын, хорошенький светлоголовый мальчик лет пяти, и моей единственной и не слишком обременительной обязанностью в этой семье было иногда гулять с ним. В своем счастливом возрасте он еще не искал сверстников для своих игр, и мое общество вполне устраивало его. Там, за нашим домом, принадлежавшим какой-то шарашке, в которой работал Виктор — мой дальний родственник и отец мальчика, — был сад, называвшийся так скорее по старой памяти, так как он был посажен когда-то еще немцами, и теперь от него оставалось только несколько одичавших яблонь среди серых лопухов и бурьяна, а дальше он был разделен грядой довольно высоких, раскидистых ив и оттуда уже сплошным, поросшим редкими кустами пустырем сходил к неглубокому ручью, куда приходилось спускаться, продираясь сквозь заросли густой и высокой травы над растрескавшейся, но все еще влажной в этом месте землей. Выше головы была эта трава, и здесь я сажал Сашу себе на плечи, и он плыл над травой, как над океаном, отдавая свои смешные приказы, которые мне доставляло удовольствие выполнять. Спустившись к ручью, я снова опускал его на землю, а сам садился на отмытую добела дождями, но уже совсем сухую и звонкую корягу, закуривал и наблюдал, как он пускает легкие щепки по воде. Иногда я сам делал для него кораблики или мы вместе строили дамбу из глинистого над ручьем песка или носились, перекликаясь, в зарослях чернобыльника, пока он, с треском проломив эту хрупкую стену травы, не налетал с размаху на меня.