Конечно, моя дикая греза об убийстве ребенка была только тем пунктом, на котором сосредоточился обострившийся от болезни страх. Этой фантазии предшествовали некоторые события, случившиеся за несколько дней до моей болезни в нашем дворе. Помню грязные, запорошенные хлоркой доски нужника и зеленых мух, роящихся под потолком. Утром, выйдя с черной, деревянной террасы на крыльцо, я увидел, что гроб с почерневшим телом ребенка стоит там. Мать сидела, облокотившись на обитую красным сатином крышку гроба, и неподвижным взглядом смотрела в лицо девочки. Две свечи горели в изголовье, но их пламени не было видно в ярком солнечном свете. Было жаркое южное лето, и на ночь гроб с телом ребенка вынесли во двор. Девочек хоронили по отдельности, потому что вторую только вчера нашли недалеко от какого-то рыбачьего поселка, и тело было пока в морге.
Женщина показалась мне старой. Два дня назад я не дал бы ей и тридцати лет, и, вероятно, так оно и было. Кто-то откуда-то пришел, и по двору поползли какие-то слухи. Все как будто замерли в ожидании чего-то, а потом пожилая соседка перебежала через двор и зашепталась с Виктором на террасе. С каким-то странным настроением я вышел на улицу и там увидел ее: она стояла, слушая неуверенно рассуждавших о чем-то соседок, и медленно замирала. Солнце куда-то ушло и уходящая вниз улица стала будничной и безразличной. Женщина отчаянно билась в руках у соседок возле белых, каменных ступенек, и внезапно на все дворы разнесся ее истошный крик:
— Мертвая! Мертвая-а-а-а...
Никто еще не знал: это были какие-то толки или ожидание. После, когда я спрашивал Виктора, он сказал, что соседка, прибежавшая к нему на террасу, имела какое-то свое дело, но мне казалось, что все уже как будто знали что-то, только не знали, что. Просто девочка долго не возвращалась домой, и ее мать вышла на улицу подождать ее. Вечером, когда было уже совсем темно, как это бывает летом на Юге, и мы с Виктором сидели и пили чай на террасе, во дворе снова началось какое-то суетливое движение. У ворот возник какой-то шум, звуки борьбы и вдруг низкий мужской голос отчаянно закричал:
— Убейте меня! Я не хочу больше жить.
Человеческое тело ударилось о булыжную мостовую, и в этом месте сноп искр отлетел и погас в темноте. Я не сразу догадался, что человек этот, падая, уронил папиросу. Это был отец девочки, и на следующий день его арестовали. Я почему-то узнал об этом, стоя в очереди (меня послали за молоком), и это было за несколько кварталов от нашего дома — весь город был жадно возбужден смертью двух маленьких подруг. Две бабы в белых платочках, как собаки, грызлись между собой в длинной очереди за подсолнечным маслом: они не сошлись по поводу места, где было найдено тело второй девочки.
— Нашли аж в Шастове, — сообщала баба в белом платочке.
— А вот и не в Шастове. В Маргасеновке.
— Нет, в Шастове.
— А я говорю, в Маргасеновке, — зверея, утверждала вторая баба.
— А я говорю, брешете вы.
Все это никак не относилось к мертвой девочке и к тому женскому крику, который я слышал вчера на улице, и мне стало жутко, когда в день похорон толпа облепила грузовик и многие лезли на колеса, чтобы заглянуть девочке в лицо. Мне показалось, что они хотят ее съесть.
Что касается отца, то его арестовали потому, что считалось, что у него был мотив для убийства: алименты, которые ему приходилось платить, так как он был в разводе с ее матерью. Не знаю, что с ним стало потом — я уехал, — помню только искры, рассыпавшиеся от удара о мостовую. Может быть, он был виноват. И может быть слух об его аресте, вообще вся эта история, случившаяся так близко, засела у меня в голове и вызвала тот ночной кошмар, но сам этот кошмар был только крайним обострением постоянно жившего во мне страха, родившегося гораздо раньше, когда я был еще ребенком, и даже, может быть, наоборот, породившего меня. Мне потом еще много раз случалось испытывать страх, но это никогда не зависело от внешних причин, которые я мог бы использовать, чтобы оправдать его (или себя?), а только от моего душевного состояния или, скорее, от состояния здоровья, как, например, тогда, когда белыми ночами я мучился бессонницей и головной болью, или в дни, сменявшие эти ночи, где-нибудь на Невском, на Аничковом мосту, когда целое мгновение на стенке проезжающего автобуса держалась тень приготовившегося к чему-то человека, и все это мгновение я напряженно пытался понять и не понимал, что это тень клодтова конюха пропускает автобус под собой, и потому я шарахнулся от него, как от собственной тени. Но это были только слабые отголоски того всепоглощающего страха. Тот страх никогда не повторялся во мне с такой полнотой и силой, и когда мне случалось сталкиваться с реальной опасностью, я не испытывал даже легкого сердцебиения, Людмила, и действовал решительно и с открытыми глазами, однако теперь мне кажется, что я все это время смотрел в пропасть.