Выбрать главу

И вот теперь я снова жду этого страха, того, который превратил бы меня в самое жуткое, самое омерзительное чудовище на земле, такое, от которого бьет дрожь отвращения, вид которого наполняет тебя отчаянием, — чудовище столь страшное, которого ужаснулся бы даже я сам.

3

«Тот, кто борется с чудовищами, должен следить за собой, чтобы самому не обратиться в чудовище. Попробуй долго смотреть в пропасть, и она заглянет тебе в глаза». Этот афоризм Ницше напомнил мне другой: «У чекиста должен быть холодный ум, горячее сердце и чистые руки». Он, пожалуй, насмешил бы меня, если бы прошлое не было так серьезно. Все дело в том, чтобы вовремя почувствовать себя чудовищем, чтобы не соблазниться ужасом, о котором я однажды тебе говорил. Вот почему мне так необходим тот страх: он не оставил бы места для соблазна, было бы одно только желание бежать. Возможно, что так бы оно и было, возможно, я бы не соблазнился ужасом, если бы однажды в детстве не ужаснулся соблазна, вернее, я все свое детство, почти до самого отъезда, переживал этот соблазн. Ты помнишь, я говорил тебе о святом Антонии, а может быть, не говорил, а только собирался сказать, но речь идет об искушении ужасом, когда все другие соблазны бессильны. В моем случае сам соблазн содержал в себе ужас, и мне, наверное, следовало поддаться соблазну, отринуть ужас, который он в себе содержал, и, может быть, мне бы это удалось, но дело в том, что это была моя первая любовь, Людмила, — тогда я еще не подозревал, что единственная. И там постоянно присутствовал один вопрос, на который никто не смог бы дать мне ответа. Возможно, я в конце концов решил бы этот вопрос, если бы не привлек сюда Прокофьева, рассчитывая получить от него помощь, но тем самым еще больше усложнил и запутал дело.

— Ты знаешь, чего здесь не хватает? — сказал мне тогда Прокофьев или, кажется, это было в другой раз, когда спираль была уже срезана и не о чем, собственно было говорить. — Необходимо, чтобы кто-то перевел нам эти слова или хотя бы пересказал нам содержание, потому что мы должны знать, в чем дело.

— Нет, — возразил я, хотя и сам понимал, что все не так, как мы видим. — Нет, лучше не знать.

Я не мог бы оформить свою мысль словами, так же, впрочем, как и теперь, но свои чувства помню отчетливо, как будто я только что все это видел. И это неправда, что я был оскорблен, скорее, сладко оскорблен, но и не так. Однако отчего я не хотел этого знать. Я боялся, что речь там идет именно о том, что мы видим, и тогда все получится банально и пошло. Если окажется, что текст соответствует содержанию, тайна исчезнет, но и явное при этом будет неправдой. Все равно, в любом случае это было неправдой. Вернее, что-то было на самом деле, было очевидное, что без оговорок можно было принять за документ: например, этот сделанный на улице кадр, но там не было подписи. Кадр, где она остановилась, чтобы махнуть на прощанье рукой или поправить голубой берет, или просто коснуться волос. Но и в этом случае все было правдой, так же, как и темное пятно недалеко от ее головы — видимо, фотографический брак, — оно размывало контур окна на стене находящегося за ее спиной дома. Правдой было и ее появление на площади, у старинного вокзала, когда с умиротворенно-спокойным, отрешенным от возбужденной толпы лицом, так что казалось, ничто не могло коснуться ее, под восхищенные, но разбивающиеся о пустоту, не достигающие ее взгляды мужчин... Мог ли ее коснуться, например, мой взгляд? Вот эти кадры были несомненной правдой. Все это было правдой, но остальное, что происходило на широкой, специального назначения тахте... Я не мог поверить в это, я не поверил бы в это, даже если бы она описала это словами, даже если бы она проделала это при всех, тысячу раз подряд — я не поверил бы. Ну и что ж, что она это, казалось бы, делала? Здесь, на широкой, специального назначения тахте, тело этого мужчины все равно не могло коснуться ее — оно разбивалось о невидимую оболочку вокруг нее, не достигало ее так же, как и взгляды тех мужчин у вокзала. И его рука, сжимавшая живую, наполненную, готовую брызнуть из-под пальцев грудь, что казалось мне еще более откровенным, еще более близким телесно, еще более достоверным, чем его примитивное проникновение в нее — это тоже не касалось ее, не касалось ее тела. И тут снова возникал вопрос: могу ли я коснуться ее? Могу ли я войти в нее? Могу ли я сжать рукой ее голую грудь, ощутить эту ускользающую плоть? И тогда я ясно понимал, что не могу, что даже если бы она была рядом, даже если бы мы оказались на этой специального, именно этого назначения тахте — и тогда она была бы физически недостижимой для меня. Вернее, все это было бы, но и тогда это было бы неправдой, я не мог бы понять, не мог бы познать ее — позже я в этом убедился. Тогда ко мне приходило понимание, что все, что происходило у нее с этим мужчиной, правда. Может быть, оно было неправдой там, где оно происходило, но здесь, на покрытых глянцем черно-белых и от этого особенно достоверных снимках — но дело даже не в достоверности, — после того, как это было подтверждено моими и прокофьевскими глазами, — все это правда. Тогда униженный, потерпевший поражение, я закрывал глаза.