Выбрать главу

Он отпивает «рикар» из рюмки.

Это вино — плохая подмога невротикам. Оно наводит скверный дурман. Уши закладывает, словно в них напихали вату, желудок мучится сладковатой отрыжкой — предвестием рвоты: вот когда позавидуешь шумным, несокрушимо здоровым гимназисткам. Жан Кальме погружается в это тошнотворное состояние, как в вязкий сон. Зачем он стал преподавателем? Чтобы избежать общества взрослых? Ему слишком хорошо известно, что самым ужасным из них был его отец — был и остается после своей смерти. Школьные классы, в которые он входил прежде и куда будет входить всю свою жизнь, служат ему убежищем от страшной отцовской власти, грозящей обрушиться на целый мир. Убежищем, впрочем, весьма хрупким и тем более ненадежным, что духу мертвеца проникнуть туда много легче, нежели его грузному телу! И почему именно в этот миг Жан Кальме с тоскливой нежностью вспомнил горное шале, где он проводил в детстве конец летних каникул? Быть может, именно оттого, что сейчас его мучили одиночество и усталость? Ему явственно привиделся тамошний пейзаж: вечер, из глубины долины поднимается ветерок, он срывает листья с платанов, но они не взмывают в воздух, как листва других деревьев, а летят горизонтально, по направлению к волшебной горе, уже окутанной сумерками и гудящей голосами колоколов. Внизу простиралась иссохшая долина.

Там вовсю гулял холодный фен, взметая сухие листья в густую синеву неба… Жан Кальме вновь видит отца и мать, сидящих под красной лампой в комнате с бревенчатыми стенами; он находится тут же, рядом, читая «Остров сокровищ». Затем он встает, подходит к окну, и взлохмаченные ветром волосы падают ему на глаза. Эта сцена запечатлелась в его памяти с поразительной четкостью: трава вокруг шале, дрожащая от порывов ветра, фиолетово-синий вечер, красная лампа, белая рубашка доктора, распахнутая на груди, поросшей седеющими волосами, мать — чуть дальше от света, с журналом на коленях, долгие паузы в разговоре и жалобный вой фена в ветвях платанов. «Ах, все было возможно тогда!» — думал Жан Кальме, терзаясь невозвратимостью счастливого видения. Да, все было возможно: вырезать лодочки из коры, читать истории про пиратов, рисовать зубьями вилки узоры на масле, пугать друг друга призраками с чердака, состязаться с доктором в стрельбе из пращи, неотрывно следить за галками, летавшими над белым гребнем холма, — их стремительные виражи напоминали прихотливые узоры на вышивке, а хриплые воинственные крики вызывали только улыбку.

Жан Кальме одним глотком допивает свой «рикар», и его мысли вновь обращаются к прошлому, счастливому, беззаботному прошлому, когда вся жизнь была впереди, полная обещаний и возможностей, и ничто не грозило разрушить душевный покой и любовь…

Его сотрясает дрожь. Вокруг него заканчивают обед рабочие в спецовках, торговцы в белых халатах; они платят по счету и расходятся по своим гаражам и лавкам. Их сменяют первые группы гимназистов, прибегающих сюда в перерыв между уроками; рассевшись маленькими компаниями, они смеются, курят сигареты, заказывают кофе, мальчики обнимают за плечи своих подружек. Жан Кальме никак не решается встать и выйти. Его сковало оцепенение.

Куда подевалась утренняя энергия? Но ему нравится думать, что гимназия — это сборище чистых душ — берет реванш над миром взрослых унылых людей, что «Епархию» каждодневно заполоняют эти юнцы, устанавливающие здесь свой порядок. Или беспорядок, какая разница!

Главное, теперь, когда доктор мертв, никто не может читать в его душе, и эта мысль необыкновенно утешает его. Он с тайной радостью поглаживает траурную ленточку, вот уже шесть дней украшающую отворот его пиджака. Некоторые из учеников вежливо здороваются ,с ним.

Он заказывает ростбиф и принуждает себя съесть все до крошки. Скоро четверть третьего, конец перерыва; подростки встают и, шумно перекликаясь, вываливаются на улицу пестрой ватагой — длинные, развевающиеся волосы, бусы с колокольцами, сари, застиранные джинсы, противоатомные значки, солдатские американские куртки, курчавые бородки, блестящие зубы. Затем площадь пустеет. Соборный колокол отбивает четверть часа. Кафе обезлюдело, официантки вытряхивают пепельницы в большой алюминиевый короб, который с грохотом тащат от стола к столу. Жан Кальме встает, выходит и медленно, задумчиво шагает по улице Мерсери.

Он распахнул дверь маленькой парикмахерской и с удовольствием вдохнул царившие там ароматы дешевой косметики. Эти сладковатые запахи были неотъемлемой частью приятного получасового забытья, проводимого в кресле. Вдобавок Жан Кальме был крайне доволен тем, что оказался единственным посетителем салона: значит, месье Лехти сможет посвятить ему все свое время, побалует, ублажит его как следует, и он сможет отдаться удовольствию процедуры бритья во всей полноте — и без свидетелей. Это было второе необходимое условие — никаких нетерпеливых взглядов за спиной, нервного шуршания газетой, многозначительного покашливания… Сидя в ивовом кресле посреди своего салончика, месье Лехти читал итальянский рекламный журнал. При виде клиента он расплылся в улыбке, вскочил, и Жан Кальме в который уже раз испытал чувство доверия и спокойствия, глядя на старого парикмахера с его длинными редкими зубами, впалыми щеками и высоким лбом с залысинами. Из нагрудного кармана его голубого халата высовывалась светлая расческа. Широким театральным жестом он пригласил Жана Кальме сесть в одно из двух потертых кожаных кресел. Жан сел, слегка откинулся назад, и его затылок коснулся приятно прохладного подголовника. И тотчас же его охватило предвкушение близкого и еще более полного счастья. Но торопить парикмахера не следовало. Месье Лехти действовал медленно, крайне старательно, и Жан Кальме восхищенно следил за его приготовлениями к действу в тишине салона, насквозь пропитанного одеколонными запахами.

Жан Кальме вкушал отдохновение в этих «палестинах» отнюдь не случайно. Старенькая базарная парикмахерская не пользовалась популярностью. Кроме того — и это огромное преимущество для людей, которым нравится погружаться в себя! — месье Лехти не принадлежал к числу тех брадобреев, что оглушают свою жертву потоком спортивных новостей. Он был молчалив, сдержан, и с его тонких губ слетал лишь один сакраментальный вопрос: «Не беспокоит?»

Он обмотал полотенчиком шею Жана Кальме, и тот в сотый раз удивился, до чего же меняет облик человека этот белый лоскут. Его черты, отражаемые наклонным зеркалом, вбиравшим в себя еще и край столика из искусственного мрамора, странным образом заострились, приобрели выразительность, подчеркнутую белоснежным обрамлением, и лишь теперь Жан Кальме мог созерцать себя снисходительно, без ненависти.

Месье Лехти взял с полки стеклянную коробочку и отсыпал из нее в алюминиевую чашку горсть крупного мыльного порошка. Добавив теплой воды, он аккуратно взбил помазком пену в блестящем сосуде — единственном ярком предмете среди блеклых деревянных стен его лавчонки. Шли минуты, помазок неспешно взбивал густеющую массу. Затем месье Лехти поднес чашку ближе к свету, удовлетворенно оценил полученную консистенцию и лишь тогда принялся накладывать пышную пену на лицо Жана Кальме, тут же размалевывая ее быстрыми круговыми движениями, старательно втирая мыло в кожу клиента, который сидел, закрыв глаза и откидывая голову под сильными, мерными нажимами помазка. Процесс намыливания лица дарил Жану Кальме необыкновенное ощущение спокойствия и свежести, вызывавшее приятную дрожь во всем теле, до самых колен.