К счастью для Люсьена, который в эту минуту склонен был поставить себя ниже всех, на углу его улицы заиграла труба, и ему пришлось поспешить в казарму, где страх получить резкое замечание от начальства заставлял его внимательно относиться к своим обязанностям.
Вечером, когда он вернулся домой, служанка г-на Бонара вручила ему два письма. Одно было написано на простой, школьной бумаге и грубо запечатано. Люсьен разорвал конверт и прочел:
«Нанси, департамент Мерты… марта 183* г.
Господин корнет Молокосос!
Храбрые уланы, прославившиеся в двадцати сражениях, созданы не для того, чтобы ими командовал парижский франтик; жди всяких бед; ты всюду встретишь Мартына с дубинкой; складывай поскорей свои пожитки и убирайся подобру-поздорову! Советуем тебе это в твоих же интересах. Трепещи!»
Следовали три подписи с росчерками:
«Шасбоде, Дюрелам, Фумуалекан».
Люсьен покраснел, как рак, и задрожал от гнева; Тем не менее он распечатал второе письмо. «Должно быть, женское», — подумал он. Оно было на прекрасной бумаге и написано весьма тщательным почерком.
«Милостивый государь,
Посочувствуйте порядочным людям, краснеющим от того, что они должны прибегать к такому способу обмена мыслей. Не для великодушного сердца имена наши должны оставаться тайной, но полк кишмя кишит доносчиками и соглядатаями. Благородное ремесло воина превращено в школу шпионства! Так подтверждается истина, что крупное вероломство поневоле влечет за собой тысячу мелких подлостей. Предлагаем вам, милостивый государь, проверить путем собственных наблюдений следующий факт: не являются ли пять офицеров — лейтенанты и корнеты, — господа Д., Р., Бл., В. и Би… весьма изящные молодые люди, принадлежащие, по-видимому, к избранному кругу общества (это заставляет нас опасаться, что они могут вас пленить), — шпионами, выслеживающими людей с республиканскими убеждениями? В глубине души мы исповедуем эти священные убеждения, в один прекрасный день мы прольем за них нашу кровь и смеем верить, что вы готовы в свое время и в надлежащем месте принести ту же жертву. Когда наступит великий день пробуждения, положитесь, сударь, на друзей, которые чувствуют себя равными вам только в силу глубокой жалости к несчастной Франции.
Марций, Публий Юлий, Марк. За всех этих господ — Vindex [8], который убьет Маркена».
Письмо это почти целиком уничтожило впечатление гнусности и мерзости, вызванное первым посланием. «Брань на дрянной бумаге, — сказал себе Люсьен, — это анонимное письмо 1780 года, когда в солдаты вербовали на набережных Парижа всяких мошенников и выгнанных лакеев; это тоже анонимное письмо, только датированное 183* годом.
Публий! Vindex! Бедные друзья! Вы были бы правы, если бы вас было сто тысяч; но вас всего две тысячи человек, быть может, рассеянных по всей Франции, и Филото, Малеры, даже Девельруа прикажут на законном основании расстрелять вас, если вы сбросите с себя маску, и их поддержит подавляющее большинство».
Все, что испытал Люсьен со дня приезда в Нанси, было до того мрачно, что за неимением лучшего он занялся этим республиканским посланием. «Было бы лучше, если бы они все уехали в Америку… Но поехал бы я с ними?» Над этим взволновавшим его вопросом Люсьен надолго задумался.
«Нет, — решил он наконец, — к чему обольщать себя надеждой? Пусть тешится этим глупец. Во мне слишком мало суровой доблести, чтобы разделять образ мыслей Vindex'a. Мне стало бы скучно в Америке, среди людей, может быть, безукоризненно справедливых и рассудительных, но грубых и думающих только о долларах. Они вели бы со мной беседы о десяти коровах, которые ближайшей весной должны принести им десять телят, а я предпочитаю говорить о красноречии господина Ламенне или о таланте госпожи Малибран и сравнивать последний с талантом госпожи Паста. Я не могу жить с людьми, не способными мыслить утонченно, как бы они ни были добродетельны. Я сто раз отдал бы предпочтение изысканным нравам какого-нибудь развращенного двора. Вашингтон наскучил бы мне смертельно, но я с большим удовольствием очутился бы в одной гостиной с господином Талейраном. Значит, чувство уважения к самому себе для меня еще не все; я испытываю потребность в развлечениях, возможных только при наличии старой цивилизации.