Выбрать главу

Как мы видим, здесь Лютер упоминает о покаянии, но вполне очевидно, что речь идет о поверхностном чувстве, для удовлетворения которого хватает мимоходом полученного прощения. Церковь называет такое чувство «несовершенным раскаянием», имея в виду его случайный и условный характер. О том, что в случае Лютера дело обстояло именно таким образом, говорит и тот факт, что сам он неоднократно подчеркивал, что ни разу в своей жизни не испытал истинного раскаяния. Такого рода заявления он делал и в 1514, и в 1518 годах. Собственно, толкуя о раскаянии, он имел в виду страх перед Божиим судом, но никак не порыв любви к безвинно страдавшему Богу, ко Христу, принявшему крестную смерть за наши грехи.

Представив себе, в какой внешней суете и в каком внутреннем беспокойстве протекали его дни, стоит ли удивляться, что, возвращаясь по вечерам в свою келью, уставший от дневных забот и бесконечных споров несчастный брат Мартин становился мишенью атаки, которую обрушивало на него «тройное вожделение», как он сам называл три основные человеческие страсти: похоть, гнев и гордыню. Мы сознательно ограничиваемся здесь словом «атака» и не идем дальше в своих предположениях. Мы, разумеется, видели, что порой он позволял себе поддаться приступу гнева, причем чем дальше, тем эти приступы становились все более осознанны, однако приведенные нами цитаты относятся к 1516 году, когда для него все, или уже почти все, решилось. Что же касается целомудрия, то ни он сам, ни кто-либо другой нигде не упоминает, что Лютер когда-либо, тайно или явно, в мыслях или фактически согрешил. Он говорит, что испытывал искушение, но нигде не говорит, что этому искушению поддался. Таким образом, он нес на своих плечах общее для всего человечества бремя, но и только — ни больше ни меньше.

Между тем корень его страданий, обрушившихся на него сразу по вступлении в монастырь, лежал именно в этой плоскости. Он винил себя за то, что испытывает искушение, и потому с таким пылом практиковал умерщвление плоти, надеясь, что этим искупит свой грех, но его надежда оказалась напрасной. Он спутал состояние греховности, которое каждого человека делает потенциальным грешником, с греховным поведением, в результате которого люди и делаются настоящими грешниками. Раз он пребывает в состоянии греховности, рассуждал он, значит он грешник. Греховную человеческую натуру, из-за которой люди рождаются на свет со склонностью к пороку, он спутал с сознательным приятием греха, в результате которого человек действительно становится порочным, поскольку соглашается творить зло. Раз и он обладает человеческой натурой, считал он, значит, он порочен. Но ведь изменить свою натуру невозможно, как невозможно благодаря посту и ночным бдениям перейти в иное состояние. Значит, делал он вывод, он есть и навсегда останется порочным грешником. Отсюда и тщетность его борьбы с состоянием постоянного внутреннего ужаса.

Чтобы избавиться от этого ужаса, доктору Мартину предстояло расстаться сразу с двумя иллюзиями: перестать верить в то, что грех искупается аскезой, и в то, что источник греха таится в вожделении. Первую иллюзию ему удалось преодолеть к началу периода, охватывавшего годы с 1512-го по 1516-й. До той поры вопреки всему, что он читал, вопреки всему, чему его учили, он продолжал упрямо придерживаться своего личного взгляда на аскезу как на «валюту», легко «конвертируемую» в искупление. Увы, все его старания ни к чему не привели, и его по-прежнему донимали искушения. И тогда — постепенно, преодолевая внутреннее сопротивление, — он начал склоняться к убеждению, что спасение человеческой души зависит от одного лишь Бога. Ему открылась Божья благодать.

Это открытие могло стать для него самым счастливым событием, знаменуя собой начало нового этапа его жизни. Но этого не произошло, потому что его по-прежнему держала в плену вторая иллюзия, наряду с первой угнетавшая состояние его духа и в равной мере мешавшая ему проникнуться откровением Искупления. Грех, который искупил Христос, считал он, есть грех вожделения. Поступая послушником в монастырь, он мыслил отнюдь не категориями католического учения, и даже последующий его отказ от пелагианства (старинной ереси, с которой боролся еще бл. Августин и смысл которой сводился к вере в то, что спасение человека зависит лишь от его доброй воли) еще не означал, что он принял католицизм. Его позиция оказалась уязвима даже с точки зрения простого здравого смысла, поскольку смешение понятий искушения и греха больше принадлежит области психологии и личного душевного опыта, нежели сфере богословия.