А прочие решили уйти. Слуги готовили для них возы, сани, кто уж чем располагал. Уходили многие торговцы, оружейники. Уезжали даже маркитантки и бесшабашные срамные девки.
— Все уедем! — не утихали крики.
В сопровождении Стахура, несущего реестр под мышкой, пан Мнишек явился в шатёр к царевичу. В голове у пана гетмана вызрело твёрдое намерение.
— Государь! — сказал пан Мнишек, представ перед царевичем, который обречённо смотрел в тёмный угол. — Вот реестр оставшихся. Я же должен принести вам свои извинения. Я не могу ослушаться воли моего короля. А король призывает явиться на заседание сейма. Вот и королевское письмо. Я ношу его с собою уже который день. Я должен многое объяснить в сейме.
Гетман опасался, что царевич будет поражён услышанным, что он вспыхнет новой злостью. Но просчитался. Очевидно, после ухода стольких людей, на которых он так надеялся, для царевича уже ничего не значил отъезд старого гетмана.
Королевское письмо, естественно, царевич читать не стал. Он спросил:
— Пан воевода хочет уехать вместе с ними? — и указал туда, откуда доносился гул, проникающий в шатёр.
— Да, государь, — отвечал пан Мнишек. — Так надёжнее. Я должен доехать, несмотря на мои болезни. Моё выступление в сейме сослужит вам, надеюсь, добрую службу.
Царевич пропустил всё это мимо ушей. Спросил об ином:
— Кого посоветуете избрать вместо себя?
Пан гетман отвечал без раздумий:
— Полковника Дворжицкого, государь. Очень опытный воин.
12
Впереди скользило несколько саней с громкими заливистыми бубенцами и с различной поклажей. Перед ними скакали юркие всадники на горячих конях, вооружённые, надёжные стражи, — как водится в походах. А весь огромный обоз — позади. Сколько видит глаз — ползут и ползут упряжки, играют конники. Это если взглянуть на изгибах дороги, на подъёме. Виден был и красный с изящными окошечками, словно терем, возок, в котором ехала душенька Прасковьюшка, красавица, с пухлым горячим телом, со сладкими губами-блинами, — такую и в Москве-то не оставишь никак.
После Калужской заставы, с хмурым стрелецким сотником при дымных низких кострах, Василий Иванович Шуйский, завалясь на меха в тёмном возке, поставленном на особо скользкие полозья, почувствовал себя наконец князем, человеком значением повыше самого царя Бориса, происходящего из худородных бояр.
Князь, вытянувшись во весь рост, хрустнул косточками, потому что длина возка вполне позволяла.
И начал вспоминать недавнее. Увидел себя со стороны.
Услышав повеление царя Бориса, он сначала испил ледяного квасу из рук Прасковьюшки. Пил отвернувшись, чтобы слуги не заметили противной дрожи в пальцах. Превозмогал ломоту в зубах. Кувшин держал обеими руками. Всем своим видом показывал, что кувшин чересчур холоден.
Потом долго молился. Бил земные поклоны. Молил Бога о просветлении ума. Мысленно прощался с Прасковьюшкой.
И наскрёб сяких-таких мыслишек. Начал приходить в себя...
Начал ругать себя, дурака. Ну, отчего в портки напустил? Кого испугался? Срам.
И наконец успокоился, отметая страшные предположения.
А предположения были относительно писем к Яну Замойскому. Что же, не пойман — не вор! В письмах жаловался на судьбу. Кто на Руси более достоин царского звания, нежели князья Шуйские? Да мало ли чья рука могла написать сейчас подобное письмо польскому канцлеру. Это понятно даже Прасковьюшке. Но от кого письмо — догадайся. Конечно, Замойский разберётся. Если письмо дошло. Если он читал. А посторонние — нет. К тому же писано в расчёте на ум Замойского. С какой именно целью писано — тоже в Москве не догадаться. Был бы ещё при царе боярин Димитрий Иванович Годунов — старый лис, пройдоха, царская защита от ножа, яду, — тот мог бы догадаться. Но не его преемник Сёмка Годунов, конопатый увалень с раскосыми татарскими глазами. Что он понимает? Димитрий Иванович, говорят верные люди, уже не бросится больше на первый свист Бориски. Оно и пора. До поры кувшин воду носит.
Однако пришлось попрощаться с Прасковьюшкой и поспешить в кремлёвские хоромы.
Что говорить, даже приятно было увидеть явное замешательство царя. И не только замешательство. Не Борис Фёдорович уже сидел в своём дворце — но действительно Бориска, сын татарина. Глаза потухли и бегали, как у собаки, которую хозяин пинает сапогами и хочет согнать прочь со двора. И хотя каждому известно, что такого человека стоит всячески опасаться, да он тщился превозмочь себя. Он готов пригреть сейчас каждого. В минуту опасности. Готов снять с себя последнюю рубаху. (Последнюю! Да если бы все рубахи его разделить между мужиками на Руси — так каждому припало бы по две, не менее!)