Бояре, которым уже отныне следовало называть себя сенаторами, слушали с недоумением, посматривая друг на друга.
Кажется, один Андрей Валигура верил каждому услышанному слову. Андрей чувствовал, как у него за спиною вырастают крылья. Он уже прикидывал, где именно удастся возвести в Москве здание университета.
Он уже видел себя в окружении молодых лиц, жаждущих знаний.
Басманов первый понял, что продолжительная до невероятности царская речь окончена.
Басманов уставился взглядом в собравшийся сенат. Но из множества людей перед ним никто так и не знал, что надлежит говорить сенаторам после выступления государя.
— Да, — произнёс озадаченно Басманов. — Оно конечно, нам есть над чем подумать... Но... — Он сам был в явном недоумении.
И неизвестно, чем бы завершилось первое заседание сената в Грановитой палате, если бы Патриарх Игнатий не кашлянул и не показал всем своим видом, что ему хочется высказаться.
Басманов обрадовался такой развязке.
— Великое дело творишь, государь наш, — начал Патриарх. — Наставляешь народ свой, как следует ему жить. Теперь уже и ребёнку малому понятно, какой ты хочешь видеть Россию. Великой и независимой. Мудрой и просвещённой. А народ свой — славящим Бога, умным и свободным. И что бы там ни говорили про тебя недруги наши, какие бы поклёпы ни возводили, а народ твой тебя поддерживает. И крепнет в наших сердцах уверенность, что быть при тебе нашей России могучей, великой и независимой. Будут у нас училища, будут свои учёные люди. И торговля наша станет процветать. И все, всё будем иметь. Многая лета тебе, государь наш! — Он осенил государя крестным знамением и удалился на своё почётное место.
И тогда лица сенаторов начали расплываться в довольных улыбках.
Тогда уже и Афанасий Власьев сообразил, о чём ему говорить.
Тогда уже и Богдан Бельский решил, что надо, надо поддержать своего воспитанника. Он пожелал сказать слово.
А вслед за ними готовились сказать своё слово прочие бояре.
Горлатные шапки одобрительно закачались.
6
С тех пор как её привезли по весеннему бездорожью назад в привычную уже для неё монастырскую обитель, приставили к ней настоящую бдительную стражу в лице двух глупых и безобразных, но сильных, как волы, монахинь, она сразу же поняла, что живительный покой для неё утерян, быть может — навсегда. По крайней мере, до тех пор, пока царская корона будет покрывать преступную голову Бориса Годунова.
Конечно, по тем настырным и однообразным вопросам, которые повторяли при последней встрече в непонятном для неё помещении сам Борис Годунов и его жена Марья, инокиня Марфа без труда заключила, что в мире совершилось что-то очень важное, прямо-таки ужасное для нынешнего царя, особенно для чуткой царицы Марьи, на которой лежит ещё грех её отца, Малюты Скуратова. Надо сказать, царица рычала как зверь, задавая вопросы.
«Скажи, поганая тварь, — шипела она, — твой ли сын лежал в Угличе в гробу?.. Скажи... Говори...»
Из разинутого рта летели ошмётки пены, словно из пасти бешеной собаки.
«Говори! Говори!»
«Говори, Мария!» — настаивал царь Борис Годунов, называя её прежним именем, как бы намекая на прежнее её положение в миру.
Под конец царица Марья схватила свою жертву за волосы и уже готова была впиться когтями в горло, задавить. Возможно, она бы сделала это, если бы не вступился Борис Годунов, не терявший, кажется, самообладания, но старавшийся найти выход и для себя, и для прочих людей.
«Лучше тебе сказать обо всём, Мария!» — повторил он несколько раз.
По этим вопросам и просьбам инокиня Марфа сделала твёрдое заключение, что разговоры о появлении царевича Димитрия имеют под собою самое серьёзное основание.
Однако, как она ни вслушивалась в разговоры в дороге, как ни пыталась проникнуть умом в то, что говорилось уже здесь, в Выксинской обители, ничего определённого почерпнуть для себя так и не смогла. Очевидно, враги её дали стражам самый строгий приказ касательно этого. Они позаботились, чтобы до неё не добирались никакие новости, никакие вести. Она, конечно, смирилась со своим положением, всецело положилась на волю Бога. Она одновременно и опасалась своих снов, и стремилась поскорее добраться до постели и поскорее погрузиться в видения, которые наваливались, как только смыкались веки. В этих страшных видениях, где присутствовали, пожалуй, все известные ей люди, которых она только видела, и даже такие, которых она никогда не видела и видеть не могла, но лишь знала, догадывалась об их существовании, — главное место в этих сновидениях начал занимать молодой человек со светлыми рыжими волосами, с внимательным взглядом голубых выразительных глаз и с каким-то слабо приметным пятнышком на носу. Он улыбался ей непременно очень приветливо, что-то ласково говорил. Ей всегда было приятно слышать его речи. Но когда она после пробуждения пыталась вспомнить, что же он говорил, ей никогда не удавалось этого сделать, хотя слова других приснившихся помнила великолепно. Она постоянно надеялась, что снова увидит его во сне — так и получалось, — что наконец запомнит сказанное им, если он что-то скажет, — опять же получалось именно так: он говорил и говорил, поблескивая голубыми глазами. Но когда она просыпалась от непонятного толчка, просыпалась как бы торопливо, то ничего припомнить не могла.