Выбрать главу

памяти бои первых дней войны. [14]

Если его спрашивали, каких результатов добился во время своих боевых вылетов, зло отвечал: «Плохо

летал, коль побить себя позволил. Надо драться так, чтобы мы, а не нас сбивали».

Шло время, положение на фронте складывалось все тревожней. Почти каждое утро из репродукторов

доносилось: «После ожесточенных боев наши войска оставили...» Из харьковского госпиталя успели

вывезти только тяжелораненых, а остальные с приближением фашистских войск уходили как могли.

Одинцов — в госпитальном халате, накинутом на нательное белье, с подпоркой на одну ногу. Потом кое-

как приоделся и двигался на Восток то на случайных подводах с беженцами, то на попутках-машинах с

красноармейцами. И снова грустные думы. Нет, в победе он не сомневался. Уверен был, что выстоим и

победим, но понимал, какой ценой это достанется.

...Косяки «хейнкелей» и «юнкерсов» то и дело проплывали в небе огромными клиньями. Нахально над

дорогами низко проносились парами юркие «мессершмитты», обстреливая все живое. За тонкий

фюзеляж их звали наши бойцы «худыми». Как ястребы набрасывались на наши отступающие колонны

пикирующие бомбардировщики Ю-87 с неубирающимися шасси в обтекателях, за что их с первых дней

войны называли «лапотниками».

Ночами на Восток шли армады вражеских бомбардировщиков. Их опознавали по специфическому,

вибрирующему гулу двигателей — «везу-везу». В печенках у всех сидел ближний разведчик-

корректировщик «Фокке-Вульф-189». Он не бомбил и не обстреливал, а кружил над отходящими, высматривал, вынюхивал и тут же передавал по радио координаты целей своей артиллерии или авиации.

Он был необычной формы: два широко поставленных фюзеляжа, посредине — остекленная кабина

яйцевидной формы. [15]

Наши пехотинцы называли его «рамой», «каракатицей», «фокой», а за въедливость еще и «занудой».

Сколько раз с тоской в душе, глядя на эту картину, Одинцов думал, сжимая в ярости кулаки: вот бы

рвануться им сейчас наперерез на краснозвездном истребителе, чтобы этому воронью наше небо с

овчинку показалось!

Обидно было, что вот так беспощадно, безжалостно отнеслась война к нему с первых дней. Уцелел.

Чудом жив остался. Но томительно, нудно потянулись госпитальные дни, недели, месяцы. А за спиной, за березовыми и сосновыми перелесками, — Москва, куда рвались гитлеровцы. Тяжело было на душе в

то время.

Врачи уже давно заготовили бумаги на списание с летной работы, а он уходил в прачечную, распаривал

поврежденную руку, растягивал ее. Кричал от боли, а тянул.

— Не надо, миленький, — упрашивали его женщины-прачки.

— Надо! — отвечал сквозь слезы. И тренировал до темноты в глазах.

Он мысли не мог допустить, что с фашистами рассчитаются без него. Медицинская комиссия, однако, решила по-своему. Объявляя ее заключение, начальник госпиталя сказал:

— Хватит еще войны и на вашу долю, молодой человек. Большой пожар разгорелся. Так что

отправляйтесь пока в отпуск, положен он вам на излечение. Куда бы хотели поехать?

Не обрадовало его это решение, но, видно, судьба, до срока от ран невозможно уйти. А что касается куда

поехать, то ответил сразу:

— Куда же? Конечно, на родину. На Урал. Дома, как говорится, и стены лечат — помогают... [16]

Силу взлету земля дает

Долго отстукивали свои километры вагоны с ранеными. Усердно дымил паровоз, а перегруженной

дороге, казалось, не будет конца. Одинцов счет потерял заторам, остановкам и стоянкам на станциях и

разъездах, а то и в чистом иоле. Составы, составы, составы...

Эшелоны, тянувшиеся на Восток с эвакуированными жителями прифронтовых городов и сел, со

станками и оборудованием заводов и фабрик, с исковерканными в боях танками, орудиями, самолетами

уступали дорогу встречному потоку.

К месту боев, на Запад, к фронту, спешили полнокровные полки. Бойцы ехали в новых полушубках, добротных шинелях, ушанках, варежках, в неразношенных валенках Попадались целые роты,

вооруженные автоматами. У бронебойщиков — противотанковые ружья. Они тогда еще были в

диковинку. На платформах, под брезентом и открыто, горбилась всевозможная боевая техника. С

паровозов, из верхних люков теплушек смотрели стволы крупнокалиберных пулеметов, готовых к

стрельбе по самолетам противника. От вагона к вагону тянулись телефонные провода.

В Кунгуре, где меняли паровоз, запомнился один из осмотрщиков, лазавших под брюхами теплушек и

платформ. Курносый, чумазый, он вынырнул с молотком из-под вагона, угостился у солдат махрой, задымил. Огляделся и, озорно подмигнув, сказал:

— Теперь немцу несдобровать, на свою погибель пришел на нашу землю, изверг. Вон силища какая прет!

Поддадим фашистам пару-жару!

Одинцов, грустно улыбнувшись, согласно кивнул. К горлу подкатился комок: на огромном фронте идет

великая, жестокая битва, сжимается тугая пружина [17] наступления, чтобы со страшной силой ударить

по гитлеровцам, все туда, а я — в тыл.

Чем ближе подъезжал к дому, тем сильнее охватывало его это чувство. Часами, сидя у окна, думал, наблюдал, сравнивал.

Тысячи километров отсюда до фронта. Давно осталось позади ощетинившееся зенитками и

противотанковыми ежами, исклеванное воронками, изуродованное противотанковыми рвами, покрытое

пороховой копотью и окровавленными снегами строгое Подмосковье. Морозную красоту земли

уральской не поганили сизым вонючим дымом, не полосовали гусеницами вражеские танки. Не было по

ночам не гаснущих в небе кровавых отсветов пожаров. Города и деревни не бомбили, не обстреливали.

Даже не знали они светомаскировки. Не было бумажных крестов на окнах и мешков с песком у домов, не

плавали в небе китовые туши аэростатов воздушного заграждения...

Вроде бы и не задеты войной родные места, но дыхание ее чувствовалось на каждом шагу. Люди задеты, хотя и не сгоняли их со своих гнезд. Все необычно сурово. Потрясенные, притихшие, углубленные в себя

взрослые и дети. Сами бедствуют, но сердечно встречают тех, кого война забросила в их края. Пожилые, с усталыми лицами женщины и подростки в просторных, с родительского плеча, стеганках разгружают

эшелоны с оборудованием, прибывшие оттуда, куда подползли вражеские полчища.

На каждой остановке только и слышно:

— Гоните непрошеных гостей, бейте гадов до последнего!

Из разговоров на станциях и полустанках узнал, что работают земляки по 15—16 часов, а часто и

сутками, столько, сколько требуется, пока не выполнят план. О себе никто не думает. Каждый живет

одной [18] мыслью: все — для фронта, все — для победы!

В Свердловск поезд пришел, когда уже занималось тихое зимнее утро — начало ясному морозному дню.

Вокруг была такая тишина, что, казалось, нет никакой войны.

Хоть и тяжеловато было передвигаться, но решил со станции идти домой пешком. Настоявшийся за ночь

мороз, чистый студеный воздух наливал израненное тело бодростью, заряжал энергией. Шел медленно, радуясь уюту щедро заснеженных улиц, оглядываясь по сторонам, на ходу узнавая одно, вспоминая

другое. Шагал улицами, по которым он, Миша Одинцов, еще не летчик, не красный командир, еще

мальчишка, множество раз бегал со своими товарищами. И городские кварталы с рассветом стали

приветствовать его как старого знакомого — звоном трамваев, засветившимися окнами домов,

торопливым скрипом снежка под ногами первых прохожих.

— Не думайте пока о фронте, — сказали ему на другой день в гарнизонном госпитале, где предстояло

дальнейшее лечение. А он не знал, о чем можно было думать тогда, кроме войны.

Почти каждый день, отправляясь на процедуры в госпиталь, Михаил видел одну и ту же картину: грозные плакаты на стенах домов, зовущие советских людей к боевым и трудовым подвигам, колонны

мобилизованных и добровольцев, еще не успевших переодеться в красноармейскую форму...