В гостиных я поучающим образом беседовал бы с женщинами и всесторонне рассуждал бы о чувстве голосом важным и сдержанным, как подобает человеку, знающему о предмете своих рассуждений куда больше, чем он желает сказать, и почерпнувшему свои знания не из книг, что не замедлит произвести воистину разительное впечатление на всех скрывающих свой возраст женщин из числа собравшихся и на нескольких юных девиц, которых не пригласили на танец, — и те, и эти разинут рты, словно карпы, брошенные на песок.
Я мог бы вести самую блаженную жизнь на свете, наступать на хвост моське, не выслушивая от хозяйки дома чрезмерных воплей по этому поводу, опрокидывать одноногие столики, уставленные фарфором, за обедом съедать лучший кусок, не оставляя его сотрапезникам; все это простилось бы мне в силу всем известной рассеянности влюбленных, и глядя, как я с потерянным выражением лица уплетаю за обе щеки, все говорили бы пригорюнившись: «Бедный юноша!»
И потом, скорбный задумчивый вид, плакучие пряди волос, перекрученные чулки, полуразвязавшийся галстук, болтающиеся руки, — как бы все это пришлось мне к лицу! Как бы я мыкался по аллеям парка, то почти бегом, то шажком, точь-в-точь человек, чей разум пришел в полное расстройство! С какой невозмутимостью глазел бы я на луну и камешками пускал круги по воде!
Но Боги судили иначе.
Я влюбился в красотку в камзоле и сапогах, в гордую Брадаманту, которая презирает одежду, присущую ее полу, и то и дело повергает вас в самое что ни на есть мучительное смущение. Лицо и тело — женские, но ум — бесспорно мужской.
Моя возлюбленная сильна в искусстве шпаги, она заткнет за пояс опытнейшего фехтмейстера; она дралась уже не знаю на скольких дуэлях и убила или ранила трех-четырех человек; она на коне перелетает через ров в десять футов ширины и охотится, как мелкопоместный дворянчик, доживший до седых волос в родной провинции, — необыкновенные достоинства для возлюбленной! Такое могло приключиться только со мной.
Я смеюсь, но на самом деле смеяться тут не над чем, потому что я никогда так не страдал, и последние два месяца показались мне за два года, а вернее, за два столетия. Мой мозг со страшной силой размывали приливы и отливы сомнений; меня так нещадно бросало из стороны в сторону, я так рвался на части, меня обуревали такие неистовые порывы, такое глубокое бессилие, такие несуразные надежды и такое беспросветное отчаяние, что я и впрямь не понимаю, как это я не умер от мук. Одна и та же мысль так занимала и переполняла меня, что удивляюсь, как она не просвечивала сквозь меня напоказ всем окружающим, словно свеча в фонаре, и меня одолевал смертельный страх, как бы кто-нибудь не догадался о предмете моей неразумной любви. Впрочем, Розетта, та, для которой более, чем для всех прочих, представляло интерес наблюдать за движениями моего сердца, как будто ничего не заметила; думаю, что она была слишком занята собственной любовью к Теодору, чтобы ощутить мое охлаждение к ней, иначе остается признать, что я мастер притворяться, а я не столь самоуверен, чтобы на это притязать. Даже сам Теодор до нынешнего дня ничем не обнаружил ни малейших подозрений относительно состояния моей души; он всегда говорил со мной запросто и по-дружески, как благовоспитанный молодой человек со своим сверстником, и не более. В беседах со мной он легко касался самых разных предметов искусства, поэзии и тому подобного, но в них никогда не проскальзывало ничего интимного, ничего определенного, что относилось бы к нему или ко мне.
Может быть, причин, вынудивших его к этому переодеванию, больше не существует, и он вскоре вернется к платью, которое ему приличествует; мне об этом ничего не известно; как бы то ни было, в голосе Розалинды при произнесении определенных слов, слышались особые переливы, и она очень явно подчеркнула все те места в своей роли, которые отмечены двусмысленностью и которые можно истолковать в этом роде.