Выбрать главу

- Не дрейф, паря! - дядечка хлопнул Фридмана по спине. - Наше дело правое, победа будет за нами!

Фридман скосил на него глаз:

- И на наши улитца путит прасник!

Братва одобрительно загоготала:

- Наш человек!

Пересекли железнодорожную линию, подошли к домику, глубоко вросшему в заснеженную землю. Из открытой форточки выплескивались хмельные звуки гулянки, доносилось нестройное пение, гремела радиола.

Вошли и окунулись в суматоху и толкотню прихожей.

Фридмана ждали, обхватили, словно старого знакомого, за плечи, утянули в комнату. Пришедшим налили в гранёные стаканы: "Айда по штрафной!" Брага была тёплой и сладкой, от её духа дурела голова.

Принесли баян.

Гости подсаживались к Фридману, что-то говорили, чокались, лезли целоваться. Подносили стакан за стаканом, жадно отхлёбывали сами, но его пить не принуждали; подымали тосты за здоровье молодых и за выполнение производственного плана, за выздоровление хворой сестры и за освобождение невинно осуждённого кума, за соседа Ивана Петровича и за свояка Петра Ивановича - за всё хорошее и плохое, за что могут пить в течение долгой зимней ночи нетрезвые рабочие люди. И всю ночь, сливаясь с гулом голосов, то перекрывая их, то подчиняясь их требовательной призывности, плыла над сизыми пластами папиросного удушья, перемешивалась со сладкой одурью бражного настоя, растекалась под крики "горько!" вдоль притихших улиц рабочего посёлка нескончаемая, то удалая, то тоскливая, баянная мелодия. Справляли свадьбу.

Набранное крупным шрифтом на грязно-синих афишах, расклеенных по городу, имя гастролёра не встречалось мне прежде, несмотря на приписку "Лауреат Сталинской премии". На мутных фотографиях лицо артиста можно было принять за любое другое.

- Komm mit mir! - Фридман вцепился в рукав моего пальто и поволок по оттепельной слякоти, которая с чавканьем разлеталась в стороны.

Во дворце культуры угольщиков было холодно. Немногочисленные зрители кутались в пальто и шубы, женщины прятали руки в модные тогда меховые муфты. Весь цвет нашего города разместился в первых двух рядах большого нетопленного - по случаю наступившего потепления - зрительного зала. Лепные позолоченные розетки и серпы с молотами на стенах и потолке дворца навевали настроение торжественной тоски и безысходности.

Концерт уже начался, и мы, бесшумно пройдя по мягким ковровым дорожкам, пристроились в плюшевых креслах последнего ряда.

Прямой старик пел высоким, порой в речитатив переходившим голосом, и весь его облик - из неведомого и призрачного мира - и его песни - чужие, невесть в каком далеке придуманные и для кого сюда привезённые, - вызывали недоумение. Подчёркнутая одинокость его фигуры на большой сцене, грассирующая картавость, изысканная, почти карикатурная жестикуляция... что это?

После каждой песни раздавались одинокие хлопки.

- Типичное упадочничество, - сказала Вера Алексеевна, наша литераторша. Она говорила шёпотом, но слышна была даже в конце зала - я сразу узнал её голос.

- Декаданс, - ответила её соседка. Наша историчка говорить тихо вообще не умела.

Объявили антракт. Недружно захлопали сиденья. Людской ручеёк устремился в холодное позолоченное фойе: там торговали разливным пивом.

Фридман направился к сцене, обошёл её, приоткрыл незаметную дверцу, которая вела за кулисы; он опять ухватил меня за рукав и потянул за собой. Дорогу нам преградил пожилой крепыш в полувоенном кителе без знаков отличия - похоже, отставной офицер.

- Сюда нельзя! - он выдвинулся и заслонил собой проход. Тон его указывал на привычку и умение повелевать и подчинять.

- Шаг влево, шаг вправо считается побегом!

- Конвой стреляет без предупреждения!

Фридман шёл, втянув голову в плечи.

В зимней предутренней мути вокруг него молча,

не глядя по сторонам,

маячили такие же, как он, заключённые.

Охранник стоял сбоку,

крепко сжимая обеими руками автомат.

Зэк поднял глаза

и встретился со злобным прищуром вохровца.

Он уже давно заметил,

что все охранники, где бы он с ними ни

сталкивался,

были всегда на одно лицо.

Иногда ему даже казалось,

что и в сорок втором, и в пятьдесят втором его

охраняли

одни и те же люди.

Я никак не ожидал, что Фридман взорвётся.

- Отфали! - тихо, с решительной угрозой в голосе произнёс Maestro, и на его лице появилось выражение гадливости. Отставник растерялся и не ответил; он лишь беззвучно уставился на нас. Фридман брезгливо отодвинул его в сторону; тот, как ни странно, совсем не сопротивлялся. Мы прошли, и Фридман добавил - уже на ходу: - Шфаль!.. - полагая, очевидно, что этим всё объяснил - в ответ на моё молчаливое недоумение. - Топтун! Сфолётш! Хер маршофий!..

В центре пустой сцены, на том самом месте, где застал его антракт, грустным воплощением одинокости возвышался артист. Он оставался таким же прямым, как и во время выступления, только лицо его было склонено к сложенным пригоршней ладоням, и он дышал в них, пытаясь вдохнуть тепло.

Прошло какое-то время, прежде чем он обратил на нас внимание. Его рассеянный взгляд скользнул по Фридману, который, скрытый тенью, был, очевидно, принят им поначалу за рабочего сцены. Потом певец ещё раз взглянул в нашу сторону и вновь отвёл глаза. Но что-то, по всей видимости, обеспокоило его. Он прищурился, покачал головой, как будто отгоняя навязчивое видение, и всё дышал, дышал в ладони.

Наконец, он нерешительно, будто зову повинуясь, двинулся в нашу сторону. Шаг... ещё шаг... и ещё. Глаза его сощурились, длинные пальцы рванулись вперёд, руки, плечи, шея, голова - вся тонкая фигура певца устремилась к нам; губы его шевельнулись:

- Mon Dieu... Боже мой... Бо-же-мо-ой!..

Фридман вышел из тени. Он молчал и неподвижно стоял перед артистом и лишь, не переставая, кивал и кивал и кивал в подтверждение безумной его догадки.

Тогда тишину сцены пронзил крик. Крик состоял из двух взрывов, разделённых промежутком недоумения, неуверенности, неверия, невероятности случившегося:

- Fried...-ma-ann!

И эхом - в ушах, в черепной коробке, под сводами сцены, над миром и временем:

- Fried!-ma-a-a-a-a-ann!

Оба с рыданиями бросились друг другу в объятия.

- Ваш сын может остаться не только без медали, - сказал маме Борис Григорьевич, - но и без аттестата зрелости.

Затем, понизив голос, хотя в кабинете не было посторонних, не было никого, кроме самого директора и моей мамы, он добавил:

- Ваш сын постоянно околачивается в кинотеатре... Там эта певица... Вы меня понимаете?..

- Я вас понимаю, - сказала мама и добавила дрогнувшим голосом:- Я вас отлично понимаю.

Вечером состоялся семейный совет.

В этом месте я не могу не сделать отступления, которое, как может

показаться, к моему повествованию отношения не имеет. Но в жизни всё

невероятным образом взаимосвязано; при, казалось бы, несомненной

материальности нашего существования вдруг обнаруживается не- или

над- реальная, необъяснимая, даже как будто "потусторонняя"

иррациональность бытия, без которой прервалась бы связь времён и всё