А в лагере замелькали новые лица. В прежние, наводившие страх кабинеты вновь назначенное начальство стало приглашать дотянувших до этих сказочных времён зэков, и с каждым подолгу, обстоятельно и вежливо беседовали.
Пригласили заключённого Фридмана.
- Как вы попали в советский лагерь? - почему-то раздражённо, хмуро глядя на Maestro, спросил немолодой сутулый следователь.
Фридман испуганно оглядел комнату. Зарешёченное окно. Письменный стол. На стене большая карта страны - от Москвы до самых до окраин. Два портрета: Ленина и Дзержинского. Кабинет как кабинет, Фридман перевидал таких немало.
Блуждая в дебрях свободного и правдивого русского языка, которому вроде бы как-то уже и выучился к тому времени, Фридман стал рассказывать гражданину начальнику, как был освобождён Красной Армией из немецкого концлагеря, как его вместе с тремя другими евреями-музыкантами зачислили в часть на довольствие и как, уже в составе дивизионного оркестра, дошёл он до родной Вены.
- Ви никокта не пил in Wien? - спросил Фридман. Нет, гражданин начальник никогда в Вене не был.
- O-o, Wien ist сами лютши корот, ist die schoenste Stadt der Welt, заверил чокнутый австриец.
Оба помолчали. Следователь хотел задать заготовленный вопрос, но его взгляд натолкнулся на заключённого, и следователь осёкся. Сидевший перед ним зэк словно впал в забытьё. Веки его опустились, голова тряслась, губы шевелились.
- Ми фериль: Stalin - gut, Hitler - kaputt. Ми отшен фериль... Ми тумаль: der Krieg ist zu Ende. Нет фойна. Контшиль. Finisch. Ja.
Не столько из малоразборчивого бормотанья, которое время от времени прерывалось восклицаниями "O-o, Wien!" и долгими паузами, сколько из заранее прочитанного непухлого дела следователь знал, что в той самой Вене, красивее которой нет города на свете, рядовой Красной Армии Карл Фридман почему-то решил, что война для него уже закончилась. Следователь смотрел на заключённого, почти не видя его; до сознания доходили лишь отдельные фразы малопонятной путанной исповеди; но он, в прошлом боевой офицер, отчётливо представлял себе, как этот еврей, солдат музвзвода, сбрасывает с себя военную форму, как отправляется в город, который - каждый камушек, каждый дом, каждую крышу под самым родным в мире небом - знал с детства и, несмотря ни на что, любил; отправляется в бредовой надежде: встретить хотя бы один призрак, ибо - после всего случившегося - можно ли было поверить, что здесь, кроме призраков, обитает ещё кто-нибудь? Следователь словно воочию видел, как его подследственный бредёт по неузнаваемым, чужим улицам невыносимо дорогого ему города - в тщетных поисках уцелевших, выживших, живых пришельцев из довоенного, невероятного довоенного бытия...
- Это пиль... ein Friedhof, отин полшой Friedhof. Ja.
Следователь взял со стола увесистый словарь, полистал, нашёл нужное слово: "Friedhof - кладбище".
- Там пиль люти, aber это пиль трукой люти. Это пиль трукой корот. Это не пиль Wien... Ja, это пиль не тот Wien. Nein!
...Патруль задержал диковатого пешехода в странной - с чужого плеча цивильной одежде. Показалось подозрительным: многие немецкие офицеры сбрасывали форму и пытались затеряться среди местного населения. Человек пробовал объясниться - на ломаном, но всё же на русском языке. Проверили документы. Задали какой-то вопрос; задержанный не понял, переспросил, однако патрульные повторять вопроса не стали, ударили в зубы и в пах, заломили руки - и отвели в военную комендатуру. Суд был короткий, без лишних формальностей. Рядовой Карл Фридман, дезертир, получил предусмотренную законом десятку.
"Получил предусмотренную законом", - подумал следователь, и это словосочетание враз внесло в его душу спокойствие и согласие с собой.
- Вы отдаёте себе отчёт в том, что говорите? - резкий голос следователя прервал рассказ Фридмана. Maestro вздрогнул. Он не знал, что значит "отдаёте себе отчёт", тем не менее понял, что сделал что-то предосудительное.
- Вам не ясно, что вы не имеете права находиться в советском исправительно-трудовом учреждении? - тон собеседника был недружелюбный, почти враждебный, и Фридману стало не по себе. Всё же, цепляясь за остатки надежды, он спросил:
- Warum?
- Darum! Вы никогда не были гражданином СССР, вот и весь warum.
Фридман испугался и окончательно умолк.
За дверью кабинета были слышны голоса, скрипели половицы. Там продолжался лагерный быт: охранники приводили и уводили зэков, которые имели законное право находиться в советских местах лишения свободы; следователи задавали вопросы; лагерный врач возвращал заключённых в чувство после тяжёлых обмороков. Всё было правильно и понятно.
- Ну, вот что, - почти примирительно произнёс следователь, и Фридман вдруг почувствовал симпатию к нему - за тёплую нотку в голосе, за мягкость, которая почудилась в прищуре глаз, за усталый вид: наверно, много работает. - Мы готовы посмотреть сквозь пальцы на эту вашу... оплошность. Может быть мы даже освободим вас из лагеря и позаботимся о вашем трудоустройстве. Вам предоставят место в рабочем общежитии... Вы сможете пользоваться всеми правами советского гражданина: избирать и быть избранным. Наш народ - не мстительный и не злопамятный, помните это; русский народ всегда был великодушным. Но мы надеемся, - он раздельно повторил:мы-на-де-е-м-ся, что вы понимаете возможные последствия, если кто-нибудь за пределами нашей страны узнает о вашем существовании. Вы умерли. Вас нет. Вы погибли в фашистском лагере. Ваши кости сгнили на... на Friedhof'е, вспомнил он слово. - На вашем братском Friedhof'е - вместе со всякими Фридами и прочими Фридманами. - Следователь улыбнулся собственному каламбуру. Потом согнал с лица улыбку и строго спросил:
- Вы меня хорошо поняли?
Жизнь сделала Фридмана понятливым.
Но ведь я-то,
я ничего не знал об этом предупреждении.
Так получилось,
что Maestro
никогда
не рассказывал
мне
о нём.
- Войдите, - глухо донеслось из-за обитой дерматином двери.
Я привык видеть его на концертах (студентам продавали абонементы со скидкой). Он всегда появлялся под аплодисменты - подтянутый, сосредоточенный, стремительный, на ходу, почти на бегу, размахивая дирижёрской палочкой.
Теперь мне предстояло войти в его кабинет, встретиться с ним лицом к лицу. Я надавил на дверную ручку.
За, казалось, бескрайним письменным столом сидел не первой молодости человек - без пиджака, узел его галстука был приспущен, в распахе рубахи бушевала густая шерсть; очки держались на горбинке его знаменитого носа; на меня он смотрел поверх тонкой металлической оправы - нервно и нетерпеливо. Он не поздоровался, не ответил на моё приветствие - не успел этого сделать, а сразу стал задавать вопросы.
- Вы скрипач(?) - он скорее утверждал, чем спрашивал. - Альтист(?) Альтисты у нас укомплектованы. Хорошего контрабасиста я готов послушать. Но только очень высокого класса. С неудавшимся виолончелистом даже разговаривать не стану.
Он смерил меня взглядом - именно смерил, оценил, прикинул, сколько сантиметров в моём росте, в руках, ногах, плечах, шее.
- Сознайтесь: в прошлом вы виолончелист(?)
- Нет, я не виолончелист.
- У кого вы учились?
- Я не учился.