Восемнадцать процентов, потому что ночью я его выскреб до донышка, зато весь день метал в себя мёд с творогом, ложка за ложкой. Мёд отработал честно, чему я, признаться, обрадовался.
Теперь оставалось решить, куда девать эти проценты, а это оказалось не так просто, как хотелось бы. Здравый смысл требовал залечить всё разом и встать утром новеньким. Вот с новеньким-то и загвоздка, потому что парень, который вечером ушёл на «тренировку», а утром вернулся с гладкой физиономией и целыми рёбрами, напрашивается на вопросы. Дима спишет на плацебо и уснёт дальше, тут я спокоен, а вот Полина видит насквозь; Ника не видит, зато записывает…
Так что красотой пришлось пожертвовать в пользу конспирации.
Трещину я взял в работу всерьёз. Пустил вдоль надлома тепло, поднял свою ночную бригаду, велел стянуть края и держать. Они, уже приученные в этом теле слушаться, взялись охотно. Кость отозвалась вчерашним гвоздём изнутри, только вчера такие забивали по всей руке скопом, а сегодня весь запас достался одному ребру, но это терпимо, дело привычное.
Дорого только: чужому такую трещину я закрыл бы процента за два, самое большее за три, а на себя ушло вчетверо больше, потому что своё тело целитель чинит вслепую. Половина маны уходит на то, чтобы просто нашарить надлом, так что восемнадцать превратились в восемь.
Бровь со скулой я оставил как есть: пусть цветут, пусть завтра всякий видит, что упал человек, ушибся, с кем не бывает…
А потом лежал в темноте и перебирал не бой, а те несколько секунд после него.
Работу свою я сделал чисто, тут и обсуждать нечего. Четыре точки, три с половиной секунды, ни одного лишнего движения, и парень к утру будет ходить, а через неделю забудет. По совести, любой мой наставник поставил бы за это высший балл, разве что поморщился бы на обстановку.
Скверно другое. Когда он уже сидел на досках и не мог вдохнуть, я стоял над ним и мне было хорошо. Не от победы, победа тут ни при чём. Хорошо было оттого, что список в голове никуда не делся, а я просто не стал по нему работать. Мог. Он лежал передо мной, открытый, как учебная таблица, и та часть меня, которой я в пятницу дал побегать без присмотра, вежливо ждала разрешения.
В пятницу я себя выключил, и оправдание нашлось само: на меня напали в темноте, тело решило за меня. Сегодня я был в полном сознании, всё посчитал заранее и отпустил поводок на ладонь сам. Своей рукой.
Двести лет я собирал людей обратно и был уверен, что это меня и составляет. Оказывается, оно у меня не вместо, а поверх…
Ладно. Об этом я подумаю не сегодня. Сегодня у меня треснувшее ребро, восемь тысяч под матрасом и пустой резерв, а такие мысли лучше всего лечатся делом.
Мёду я зачерпнул две ложки прямо из банки, того самого, цветочного, тёмного и густого, купленного ещё на турнирные деньги, и через пару минут дрожь унялась. На живот мне по очереди приземлились четыре кошачьих туши, разобрались по старшинству и завели общий мотор, под который я и уплыл, стараясь не тревожить ребро и думая, что восемь тысяч, что ни говори, тянут на мёд до самого лета.
Утро наступило раньше, чем я успел к нему подготовиться.
Стоило сесть на койке, и вчерашнее отозвалось в боку, тупо и терпимо. Ночная работа пошла впрок, дышалось уже ровно. В бритвенном зеркальце над Диминой тумбочкой я поймал своё отражение и, будь силы, присвистнул бы. Бровь заклеена узкой полоской пластыря, который я добывал ночью на ощупь, зато скулу под правым глазом я лечить не стал, и она расцвела всеми красками заката, от лилового у переносицы до чернильного к виску; вышло художественно, ничего не скажешь.
Дима глянул на меня со своей койки, сонно моргнул и вынес вердикт:
— М-м… на тренировке приложили?
— Приложили.
— Ты аккуратнее там.
И отвернулся к стенке досыпать законные двадцать минут. Вот за что я люблю этого человека… Обладай все в общаге Диминым любопытством, я бы горя не знал.
Все в общаге Диминым любопытством не обладали.
На кухню я выполз бочком, с кружкой в руке и с планом позавтракать быстро и незаметно. Кухня в такую рань пустовала. На дальней конфорке кто-то забыл чайник, потихоньку сипевший паром в потолок, а в раковине с вечера стояла чужая гора посуды. План продержался ровно до того мгновения, когда в дверях выросла Полина, со щёткой во рту, в растянутой футболке до колен, с полотенцем, закрученным на голове, и вся такая утренняя, что от неё зажигались лампы. Она застыла, щётка выпала, а сама она прошлась глазами по моей брови, спустилась к скуле и вернулась обратно. И я увидел, как в рыжей голове со щелчком сходятся шестерёнки.