Выбрать главу

— Если мы не заглушим Гусовы проповеди, — и он указал костлявым пальцем в угол, где стоял Лодовико, — разъяренная чернь зарежет юношу и разобьет статую.

Забарелла не встал, когда дʼАйи направился к дверям. Он не сказал французу ни слова на прощание. Старый кардинал показался Забарелле зловещим образом будущего, неизбежным предначертанием рока. ДʼАйи уйдет, а то, что он сказал, как кошмар будет преследовать Забареллу.

Когда двери захлопнулись, Забарелла вскочил и заметался по комнате, словно желая избавиться от чего-то навязчивого и жуткого.

ДʼАйи — стар. У него скверное пищеварение. Он изливает свою желчь на всех. Старик запугивает. Ему доставляют большую радость покойницкие и кладбища. Забарелле следует полагаться на свое собственное мнение, если он не желает попасть впросак. Тощий дракон не околдует его, как змея птичку.

С большим трудом Забарелла освободился от гнетущего впечатления, навеянного рассуждениями дʼАйи. Ом только не мог избавиться от мысли, что теперь ему уже не удастся сохранить свое почти безразличное отношение к еретику и придется заняться делом Гуса. С каким презрением он смотрел на многие несуразности. А тут… Гус, жалкий священничек, живет среди бедняков, изъясняется на языке черни, говорит ее голосом… Поскольку его окружает мир, бедный чувствами, то они находят столь же бедное выражение в его грубых словах. Совсем недавно кардинал где-то встречал нечто подобное этому… Да, он вспомнил. По дороге в Констанц, в одной тирольской деревушке, он видел отвратительную деревянную статую…

Только теперь Забарелла взглянул на Лодовико. Тот что-то писал. Кардинал, раздраженный появлением дʼАйи, неожиданно забеспокоился: Лодовико, по-видимому, записал речь отвратительного старика. Забарелла невольно нахмурился. Юноша должен интересоваться только тем, что ему говорил он, Забарелла! Постепенно кардинал успокоился и, улыбнувшись, спросил:

— Что ты скажешь о беседе?..

Юноша поднял глаза. Казалось, они стали больше, глубже и ярче.

— Достойный отец, который был у нас в гостях, полон яда. Ядом было отравлено всё, что он говорил. Мне хотелось бы услышать об этом… об этом Гусе из ваших уст. Чего он всё-таки хочет? Я не верю, что желания Гуса низменны: ведь во имя их он готов умереть. Ваш гость видит в них только зло: всё у Гуса плохо и ужасно. Но я так не думаю… Согласитесь, преступники всегда боятся смерти. Тот, кто спокойно принимает ее… Я не знаю… Но мне хочется знать об этом больше и подумать…

Забарелла со страхом слушал Лодовико. Сейчас кардинал почувствовал куда более сильную тревогу, чем во время беседы с дʼАйи. По спине Забареллы пробежали мурашки. Между ним и Лодовико вклинилось что-то чужое, похожее на чувство неожиданного охлаждения. А может, он неправ? Ведь Лодовико говорит о том, что ему, Забарелле, ближе всего и чего он боится.

Разве появление дʼАйи застигло его врасплох? Забарелла ничего не понимал. Неужели старик стал хитрее? Разве Забарелла не знал его?

Забарелла задумался. У него не хватало мужества признать правду. Она задевала кардинала за живое. Казалось, Забарелла сорвал с себя маску и заглянул в свою душу. Да, так оно и было: он видел — и не хотел видеть, он знал — и не хотел знать! Как омерзительны судороги страждущего мира, в котором клокочут грязь и кровь, до чего же безумны и наивны пророки, готовые, подобно свиньям, кинуться на его отбросы. Как он ненавидит всё это!

Забарелла звонко и зло захохотал.

Поэт и негоциант

На боденских берегах Голь гуляет в кабаках, Нет от жуликов спасенья — Вешай их без промедленья! —

кричал во всю глотку Волькенштайн, размахивая кружкой и выплескивая вино. От жара очага и выпитого вина он весь побагровел. Его собутыльники в такт песне стучали по столу кубками и кружками. Двое сынков констанцских горожан подозвали Тюрли. Они хотели рейнского. К черту домашнюю бурду! Все хотят жить на широкую ногу. Сегодня коммерция потчует поэзию. Гости то и дело чокались с Волькенштайном и Поджо. Порой в приливе дружеских чувств купеческие сынки шлепали их по плечу, от чего Поджо всякий раз болезненно ежился.

— Вы думаете, я ни на что не способен, да? — сказал, покачиваясь, сидевший на скамейке, поставленной на стол, писарь Андреадес, у которого от перепоя расслабли члены, а голова еле держалась на плечах. — Я знаю греческий язык, вы, невежды… греческие стихи, греческие… — не закончил свою мысль писарь и заснул мертвецким сном.

На другом конце стола всхлипывал толстый францисканец, пытаясь неловкими пальцами развязать шнуровку корсажа сидевшей возле него накрашенной молодой женщины. Когда он достиг в этом деле кое-какого успеха, девка шлепнула монаха по рукам. Францисканец отстал от нее и взялся за кружку.