Выбрать главу

— Театр? — изумился гусар. — Брось, Савва! Лучший театр — это полковой манеж, а лучшая музыка — ржание эскадрона!

Я слушал этот диалог и вдруг понял: передо мной сидит молодой Савва Иванович Мамонтов.

Будущий великий меценат, строитель, создатель частной оперы. Сейчас, в свои двадцать, он был просто богатым наследником, кутилой, вращающимся в кругу золотой молодежи. Но в его словах уже прорывалась та неуемная, созидательная энергия, которая через несколько лет изменит культурный облик России. Он был не похож на Оболенского или гусара, живших прошлым и настоящим. Этот молодой человек уже заглядывал в будущее, пока его спутники предавались веселой болтовне.

Вдруг я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. К нашему столику, разрезая шумную толпу, направлялся молодой человек. Безупречный фрак, бледное, холеное лицо и темные, горящие каким-то фанатичным огнем глаза резко выделялись на фоне всей этой беззаботной атмосферы каждодневного праздника. Весьма невежливо проигнорировав всех присутствующих, он остановился возле меня.

— Pan Taranowski? — произнес он тихим, но отчетливым голосом. И тут же продолжил что-то говорить на шипящем, цокающем языке, который я должен был знать, но… не знал. Это был польский.

Мир вокруг словно замер. Звон бокалов, смех, музыка — все отошло на второй план. Черт побери! Моя легенда об австрийском подданном с польской фамилией здесь, в Москве, подвергалась первой серьезной проверке. Любое замешательство, любая ошибка — и я покойник.

У меня не было ни секунды на раздумья. Медленно подняв на незнакомца глаза, в которых изобразил лишь легкое недоумение и светскую холодность, я ответил по-французски.

— Pardon, monsieur, — произнес холодно и четко, так, чтобы слышали все за столом. — Je crains de ne pas comprendre votre patois local[1].

Слово patois — «наречие», «говор» — было тонкой, но ядовитой шпилькой. Оно низводило язык некогда великой Речи Посполитой до уровня провинциального диалекта.

Лицо молодого человека окаменело. Он не ожидал такого ответа.

— Вы не говорите по-польски, пан Тарановский? — переспросил он уже на чистейшем русском, но с заметным акцентом.

За столом воцарилась напряженная тишина. Оболенский и его друзья с живейшим любопытством наблюдали за этой сценой.

— Сударь, — сказал я, отставив бокал и глядя ему прямо в глаза. — Я подданный Австрийской империи, но по духу и делам русский. Я имею честь вести свои предприятия в Российской империи и считаю за счастье говорить на языке страны, ставшей мне второй родиной. Если вам будет угодно, мы можем продолжить наш разговор по-французски, как это принято в любом приличном обществе Европы, или по-русски, на языке этой великой страны, в самом сердце которой мы имеем честь находиться, и который, как я вижу, вам прекрасно знаком. Но ни на каком ином языке я говорить не намерен.

Моя тирада была рассчитана идеально. Патриотизм, лояльность, легкое аристократическое высокомерие — именно то, что должно было прийтись по вкусу моим сотрапезникам. Гусар одобрительно кашлянул в усы, Савва Мамонтов презрительно улыбнулся, а в глазах князя вдруг блеснул веселый огонек.

Мой оппонент побледнел от гнева, в глазах его я увидел с трудом сдерживаемое бешенство.

— Прошу прощения, — процедил он сквозь зубы. — Очевидно, я ошибся.

Он резко развернулся и, не прощаясь, быстрым шагом скрылся в толпе.

— Браво, Тарановский! Блестяще! — расхохотался Оболенский. — Вы только что отшили пана Сакульского! Это местный маньяк-патриот, ищет по всей Москве сочувствующих их безнадежному делу. Вы дали ему отличный урок! За это стоит выпить! За Россию и за ее верных сынов, где бы они ни родились!

Мы, разумеется, подняли бокалы, а потом сделали это еще не раз, но легкая и беззаботная атмосфера куда-то испарилась. Мы быстро закончили обед, и я, сославшись на неотложные дела, распрощался с князем Оболенским и его компанией. Настало время для настоящей работы: пора было встречать Кокорева.

Я решил не ждать его в гостинице, а встретить прямо у поезда. Нижегородский вокзал, конечная точка новой железной дороги, гудел, как растревоженный улей. Клубы пара от остывающего паровоза, пронзительные свистки, крики носильщиков, суета встречающих и приезжающих — все смешалось в единый хаотичный гул. Я стоял чуть в стороне, у колонны, наблюдая, как из вагонов высыпается пестрая публика: купцы в добротных суконных пальто, чиновники в форменных шинелях, дамы с саквояжами.

И именно в этой толчее я впервые его заметил.

Это был абсолютно ничем не примечательный человек. Среднего роста, в недорогом, но приличном пальто, с серым, невыразительным лицом. Сначала я увидел его у газетного киоска, потом он мелькнул у багажного отделения. Он не делал ничего подозрительного, что самое интересное, даже не смотрел в мою сторону. Но у меня вдруг возникло ощущение… даже не знаю, как его передать. Будто бы на сапоге у меня повис шмат глины, и я никак не могу его стряхнуть. Мое чутье, отточенное годами в службе безопасности, било тревогу. Уж очень подозрительно выглядел этот субъект, чересчур ненавязчиво вертелся вокруг меня, слишком профессионально использовал толпу как прикрытие, то исчезая за спинами пассажиров, то снова появляясь в поле зрения, но уже в другом месте. Определенно, это был хвост — профессиональный, осторожный, опытный соглядатай.