Сначала Махмуд пытался спорить, доказывать, объяснять, а под утро, чтобы прекратить спор, прочитал такие строчки:
Главный придворный поэт понял, что переубедить хорезмийца он не сможет. Тогда он сказал:
— Помни же! Если ты еще раз обидишь эмира, тебя посадят на кол. По-моему, лучше похвалить плохие стихи, чем сидеть на хорошем колу.
— В этом ты, пожалуй, прав,— согласился Махмуд.
Скоро эмиру донесли, что чужестранец сдался. Эмир немного успокоился.
Ночью он написал новые стихи, а утром Махмуда ввели в тронный зал.
Повелитель Зузена сидел на троне и, подперев голову рукой, медленно раскачивался из стороны в сторону.
— Слушай, несчастный, стихи великого эмира!— провозгласил торжествующий толкователь.— Слушай и помни, что сейчас решится твоя судьба.
В глубине души эмир надеялся, что новые его стихи действительно понравятся Махмуду.
Эмир раскачался как следует и начал:
Махмуд с минуту колебался. Потом он молча повернулся и направился к двери, которая вела в сад казней.
— Куда ты?! — закричал эмир.— Постой! Мы хотим знать твое мнение.
— Чего уж,— грустно сказал Махмуд,— чем хвалить такие стихи, лучше сразу умереть.
Эмир упал в обморок, а когда пришел в себя, приказал:
— Дайте ему лучшего скакуна, и пусть через день никто в моем царстве не видит и не слышит его. Пусть он убирается скорее.
— А как же быть с главным поэтом? — затаив злорадство, спросил главный толкователь стихов.
— Голову поэта наденьте на пику и поставьте перед моими окнами. Я буду смотреть на нее и вспоминать, как поэт хвалил мой талант. У меня от этого улучшается настроение.
Махмуд торопил коня. Он скакал весь день и, отдохнув ночью, с рассветом вновь мчался по степи. Ему хотелось как можно быстрее покинуть царство, где любовь эмира к стихам мешала простым людям говорить правду о поэзии.
Махмуд спешил в Тегеран.
Тегеранские богатыри
Неблагороден, кто на грудь упавшему наступит,
Нет, ты упавших поднимай —
и будешь благороден!
Махмуд-Пахлаван
В те времена правитель Тегерана был простым прислужником монгольских ханов. Старый, трусливый, напуганный нашествием и утомленный интригами и междоусобицами, он не мог и не пытался укрепить свои владения и тешился собственной важностью и жестокостью. Называть себя он приказал шахиншахом, пышные титулы роздал придворным, казнил правого и виноватого, продавал своих подданных в рабство, а стражу себе набирал из рабов, купленных у других царей.
Была у правителя страсть к зрелищам. Особенно любил он борьбу. Однажды ему доложили, что из Хивы в Персию едет какой-то пахлаван, которого зовут Палвап-ата. Говорили, будто нет ему равных в борьбе ни в благородной Бухаре, ни в славном Самарканде, ни в Горате, ни в Зузене Хорасанском.
И повелитель приказал:
— Как только этот борец появится в Тегеране, пусть приведут его ко мне, и да попробует он сразиться с моими пахлаванами. Пусть знают во всем мире, что нет на свете богатырей сильнее, чем мои рабы.
На всех заставах стражники опрашивали путников, доносчики и соглядатаи рыскали по Персии, высматривая человека, о котором уже слагались песни. Но песня не портрет. По песне человека не узнать. О Махмуде, например, пели, что велик он, как гора, что лицо у него как голова дракона, руки словно змеи, ноги словно каменные столбы. И никто не называл его настоящего имени — Махмуд, а величали титулом Палван-ата.
Ни в одни ворота, ни с одним караваном не входило такое страшилище. Сыщики сбились с ног, а потом устали и решили ждать. «Такого легко заметить, даже сидя в чайхане или просто на улице,— думали они.— За ним должны обязательно ходить толпы зевак».
Между тем Махмуд жил в Тегеране уже две недели. Здесь тоже не оказалось хорезмийских мастеров, и Махмуд искал «следы рук». Первые дни не принесли ничего нового. Правда, он нашел несколько медных подносов и два кувшина кятской работы.
Он даже купил один кувшин, прельстясь насечкой «главное внутри», но, разломав медную посудину, не обнаружил на внутренней стенке никакой надписи. Видимо, мастер просто хотел сказать, что ценность сосуда не в нем самом, а в его содержимом.