Выбрать главу

Перед его глазами вновь вставала Германия с ее деревнями, разукрашенными флагами, с полями, где чередовались посевы ржи и картофеля. По мере того как поезд увозил их на восток, казалось гигантские пласты этой Германии все сильнее давят на его грудь, вызывая чувство удушья. Германия… Ее реки текли на север, тогда как французские реки текли на запад; дети здесь были светлоголовые; на перронах толпились люди, одетые в национальный зеленый цвет; на переездах, облокотясь о шлагбаумы, терпеливо ожидали крестьяне; в Одере купались солдаты-отпускники, а в полях работали крестьянки в ярких платьях, словно цветы мака, рассыпанные среди неубранных хлебов. Знамена и вращающаяся свастика — волшебная мельница воскресшего варварства… Серо-зеленый, светло-карий, синий цвет удивленных детских глаз, мир, увиденный сквозь узкую щель глазами, воспаленными от жара. В лагере он, наконец, понял. Он разглядел западню, только когда попал в нее.

Он вновь задался вопросом — достаточно ли вескими являются такие причины, как жар, голод, жажда, усталость, отсутствие приказа и неразрывная связь со своим батальоном? Не почувствовал ли он трусливое облегчение оттого, что ужасы войны остались для него позади? Не сдался ли он снова? В одиночку? Может быть, вечный беглец прав? Может быть, он, Франсуа, и в самом деле приспособившийся?

Тото тихо спросил:

— Так как же этуф-кретьен, Франсуа?

— Мне не хочется есть, Тото, — сказал Франсуа, — ты вот был в охотниках, скажи, что ты думаешь о побеге? Да, о побеге, как таковом? О необходимости побега?

III

Благодаря театру у актеров офицерского лагеря появились какие-то общественные обязанности, напоминавшие «подлинную жизнь», по превосходному выражению Ван-Гога (его «Письма» были «бестселлером» лагерной библиотеки) — у них создавалась иллюзия свободы, которую другие пытались найти в учении, в споре или в молитве. И все же пленные оставались пленными. Однако они не всегда воспринимали свое положение таким, каким оно было в действительности. Франсуа Субейрак, поглощенный постановкой «Комической истории» и принимающий это занятие всерьез, потому что весь деревянный городок принимал его всерьез, ощущал плен в гораздо меньшей степени, нежели какой-нибудь фанатик спелеологии или альпинизма.

Эберлэн, неспособный отдаться какой бы то ни было умственной деятельности, чувствовал плен гораздо острее, его лихорадочное состояние можно было простить. Именно оно оживило в Субейраке сомнения, исчезавшие по мере того, как в нем умирал свободный человек. Он взял записную книжку, в которую беспорядочно заносил свои мысли, цитаты, режиссерские заметки, и стал писать:

«Этого не понять тем, кто не был вместе с нами. Может быть, это лишь случайное ощущение, но первая попытка к бегству явилась для нас неожиданностью. Она произошла полтора года назад. Три офицера бежали вместе. Их вскоре задержали в нескольких десятках километров от лагеря. На них были штаны из мешковины и резиновые плащи, залепленные грязью, потому что они шли по заболоченным ландам. Мы смотрели на них с удивлением и восхищением, смешанным с какой-то жалостью. Их побег удивил нас не меньше, чем немцев. Ни охранники, ни охраняемые не сомневались тогда в невозможности бегства. Европа была захвачена, Швейцария — за тысячу километров, Польша — рядом, но завоевана, от Швеции нас отделяло море и, кроме того, она совершенно изолирована от нашей страны. Россия близка, но таинственна и непонятна. Только не совсем нормальные люди могли вообразить, будто можно сразу вернуть себе свободу и Францию! То обстоятельство, что мы были взяты в плен непосредственно перед перемирием, вселяло до сих пор во многих из нас успокоительные надежды на скорый мир».

Он писал твердым и остро отточенным карандашом очень мелко, чтобы легче было спрятать свои записи во время частых обысков.

«В сущности, — подумал он (но не записал), — мы под наркозом. Обещания продолжаются: завтра, morgen früh. Если Франция станет на путь сотрудничества с Европой… Наркоз! Пожалуй, Эберлэн прав! Да, приспособившийся». Это скромное слово оскорбляло сильнее, чем брань.

Камилл вернулся с прогулки, держа в руках «Поммерше цейтунг». Тома Каватини перелистал газету и заметил:

— Ребята, сегодня их девять!

Он сосчитал траурные объявления о военных, погибших на восточном фронте, — девять маленьких крестов в черных рамках, выделяющихся на белой бумаге.

— Тото, — сказал Камилл, — это отвратительно. Радоваться смерти хотя бы врага — недостойно христианина.

— Пе-пе-пеги… — начал Тома.