Все это, разумеется, узнали мы не сразу. И не так связно. Да и вообще связи в его показаниях, пожалуй, не было никакой. Зато неясностей — сколько угодно. Не очень убедительной мне показалась эта его версия со смертью от удара кулаком. Приходилось мне, конечно, в книгах читать, что таким манером и быков убивали, но убивали-то богатыри. А тут сидел передо мной обыкновенный паренек и клялся с испуганными глазами, что ударил он покойного всего один-разъединственный раз. И убил.
Вижу я, что и Пека сомневается.
— Голой рукой ударили? — спрашивает.
— Рукой.
— И ничего в ней не было? Кастета, например?
— Ничего. Честное слово, ничего! Поверьте же мне, правду говорю...
И хочется мне ему верить, да не могу.
— Всё рассказали? — спрашиваю.
— Всё...
— Верно, что не судились? Учтите, проверим.
Запнулся.
— Верно...
Ладно, думаю, не будем настаивать. Как-нибудь и без его помощи установим, что надо. Подал я Комарову условный знак, чтобы кончал допрос, и снова уткнулся в свою папку.
Увел Акимова конвойный, а мы заспорили. Мария Федоровна чуть ли не защищает Акимова.
— Верю я ему, — говорит.
Пека хмыкает.
— На основании чего, собственно?
— Интуиция подсказывает.
— Интуицию, — говорю, — в дело не подошьешь. Факты давайте. Есть у вас факты? Нет? Тогда отставим интуицию. На неопределенный срок.
Так, споря, выработали мы несколько версий. В том числе и такие: убит Потапов гирькой на почве ревности, или из мести, или из хулиганских побуждений. Версии были разные, но гирька фигурировала во всех. И первую из них — о ревности — поручили мы заботам Марии Федоровны.
3
Прошли сутки, вторые, и кое-что стало на свои места. Много людей перебывало у нас в прокуратуре; одних мы вызывали повестками; другие являлись, как это часто бывает, по собственной инициативе. К числу последних принадлежала и Катя, жена Акимова.
Пришла она, повторяю, без вызова, просидела чуть не весь день в коридоре на диване и так бы, наверно, и ушла, не решившись постучаться в дверь кабинета, если б случайно не обнаружила ее, зареванную, наша Мария Федоровна. Привела она ее ко мне, отпоила водичкой, обласкала, как могла, и понемногу втянула в разговор.
Минут этак двадцать толковали они о чем-то шепотком, потом, слышу, перекинулась у них беседа на Акимова. Шуршат, как мышата, возле окна.
Под конец громко заговорили. Задала Машенька какой-то, по всей видимости, не слишком деликатный вопрос и нарвалась на отповедь.
— Да вы что?! — слышу. — Да как вы такое подумали?.. Да я бы Потапова этого утюгом бы огрела!..
Вообще-то она, Катя, на вид не очень боевая — тоненькая, совсем еще девочка. А тут прямо-таки, как вихрь, — колотит кулачком себя по коленке, стаканчик с карандашами опрокинула — не заметила даже.
— Предложение, — говорит, — он мне делал. Все знают. Но это же еще до Толи было! Два года назад... А чтоб потом... Да я б кипятком его ошпарила, вот что!
Вскочила и — тук, тук, тук — к двери. Еле успела ее Мария Федоровна перехватить. Взяла под руку, утешает:
— Честное слово, Катюша, ты меня не поняла. Я же тебя не хотела вот ни на столечко обидеть. Ну, пожалуйста, успокойся.
А та опять в рев. Выплакалась в платочек, высморкалась; увидела, что карандаши на полу валяются, присела на корточки, собрала. Покраснела.
— Извините, — шепчет, — я нечаянно.
И смешно мне на нее смотреть и грустно. Смешно — потому что выглядит забавно; косички растрепались, глядит на меня виноватыми глазами — школьница да и только. А грустно — ибо знаю я то, чего она не знает. И если все, что мне известно, — правда, то суждено ей в двадцать лет остаться ни женой, ни вдовой...
Поставила она на место стаканчик, встала и говорит:
— Совсем забыла: ведь я по делу... Мне к Оленину надо.
— Я, — говорю, — Оленин.
— Ой!.. Извините... Вы на меня не сердитесь, что я к вам пришла? Мне в отделении сказали, что через вас можно Толе записку передать. Правда?
— Правда, — говорю.
— Вот она... Это очень, очень важно. Вы, пожалуйста, поймите. Там ничего плохого нет. Только очень важное для него и меня.
А для нас? — думаю. Взял я у нее записку, просмотрел и говорю: