— Обструкция, надо думать, не случайная? — спрашивает Байлушко, вонзаясь взглядом в открытый висок Станислава, упорного в неотложной необходимости проверить наряд, затем, коли все в нем правильно, подписать его, отнести на подпись Верстакову, сидящему в кабинете начальника смены, оттуда, из кабинета, вернуться вместе с Верстаковым, чтобы совершить включение трансформатора.
Я не видел Станислава растерянным. Даже в уклончивости он был прочен. А тут я увидел, как его глаза оцепенели от жути. Не слово, а то, что Байлушко уцепился за него, как за спасательный круг, в глубине души потешало меня. От жути в глазах Станислава стало не по себе и мне. И словом, что лишь только потешало, вдруг и я устрашился. И оборотил ищущий спасительного разъяснения взор в один миг со Станиславом на образованного, заступнически справедливого Наречениса.
Нареченис ждал, когда мы, пусть и безмолвно, обратимся к его помощи.
— Коллега, необходимо понять Станислава Иваныча. Низкую сторону выбивало. Пока есть ревизия, выявить надежность. Трансформатор — не шуточка.
— Кому вы доказываете?
— Взываю благоразумие.
— ...к благоразумию.
— Спасибо за поправку. Мы ездили Маратом в деревню...
— ...с Маратом...
— Хорошо. Ездили с Маратом в деревню вещи менять на картошку. Пугало на огороде? Да? Зима. Птицы в Африке, а пугало торчит.
Ты, Марат, почему-то разулыбался. Наверно потому, что для Наречениса было в диковинку наше российское огородное пугало да и то, что оно осталось на зиму.
— О чем вы говорите?
— Коллега, не делайте пугало из политических слов. Я понимаю слово «обструкция», но поджилка у меня тоже затряслась.
Понарошку ли вместо «поджилки затряслись» Нареченис употребил это выражение в единственном числе или по малому знанию тонкостей русского языка — в точности я не знаю. Может, ты об этом знаешь, Марат? Только мы грохнули тогда так, что заколебались стрелки приборов, частотомер прекратил выщелкивать «зубы», клацанье «Тирриля» сделало нырок — шел мерным звуковым шагом, споткнулся, полетел куда-то в тартарары. Скажешь, преувеличиваю. Конечно. Одни впечатления надо преувеличивать, чтобы они выразили всю полноту впечатления, другие — преуменьшать, чтобы непомерная их сила не произвела в человеческой душе разрушений, подобных тем, когда разряд молнии попадает в дерево; хотя оно и уцелеет, но останется без макушки, ствол частью пообуглится, даст трещину.
На наш хохот быстро пришел Веденей Верстаков. Не в его натуре было взвинчиваться, проявлять торопливость. Даже в аварийных обстоятельствах он не спешил. Мы, четверо, хохотали, сирена всхрюкивала, как от щекотки, лестница издавала скрипы-переборы. После Веденей Верстаков говорил, что едва вышел на щит управления, померещилось, будто подстанция от веселья ходит ходуном. Способность относиться к происходящему с той мерой внутренней собранности и внешней невозмутимости, которая предотвращает чувство смятения, на этот раз не сработала в нем. Невдомек было ему, хоть он и успел все тотчас увидеть, не исключая насупленной ежиной мордочки начальника подстанций, что подеелось с нами, и он не без растерянности присоединился к нашему хохоту, но скромно: удивленно-тоненьким смешком.
Когда все мы затихли, Байлушко напустился на него, да с таким ожесточением, словно не кто-нибудь, а именно он, Веденей Верстаков, был виноват в его руководящей незадачливости.
Пока Байлушко выкрикивал обвинения и угрозы: Верстаков, де, распустил персонал, ни для кого начальник подстанций не начальник, а фигура исполнительная, типа слесаря-ремонтника, Колупаев — дерзкий обструкционист, — Веденей вернулся к себе, привычному для нас своей прочностью, безошибочностью, самостоятельностью.
— Спокойно, Рафаилыч, обскажи, что стряслось.
Ничего обсказывать Байлушко не стал, да и не был в состоянии. Опять он п о н е с, однако больше напускался на Станислава, обещая заклеймить его в докладной на имя Гиричева.
— Поступки, Рафаилыч... — сказал Верстаков с увещевающей интонацией.
— У меня поступки прекрасные. Я весь в труде. Какие еще требуются поступки?
— Ты весь в труде. Точно. Заковыка, однако, есть. Не всяк труд — твой труд.
— Нелепо.
— Я получаю хлебный паек восемьсот граммов. Ты у меня начнешь отхватывать, ну, пусть маненько... Хорошо будет?