За лето ничего не осталось у Феди, кроме пустой завозни. Рубаха и штаны поизорвались, испрели почти на нет. На Илью Пророка, двадцатого августа, притепал к нему ввечеру Каракула. Жил Каракула сам-друг с женой. Правда, у него были родичи в станице, но он с ними неохотно якшался. Таких людей, которые держались в особицу и до того были скупы, что и на день не нанимали батраков, станица не помнила испокон веку. На своих сохлых перевалистых ногах он день-деньской шкандыбал и ползал по огромному огороду, где росли капуста, морковь, репа, брюква, редька, лук с чесноком, петрушка с укропом, мак. А какие тыквы там наливались! Лишь желты шкурой, а так глянешь осенью — хряки, даже хвостики штопором. А какие подсолнухи вызревали! Чтоб поставить на попа семечко между зубами, рот нужно до отказа разинуть. Да грызли-то их Каракула с женой Капой. Всласть лузгают, часами, аж зубы окрасятся в фиолетовый цвет.
Как ни работал Каракула, а угнаться за Капой — кишка тонка. Ломила она работу, потому и говорили, что она вроде ломовой лошади: любую поклажу везет. Утром-вечером одной поливки на ее долю приходилось столько, что у другой руки бы отпали. Достань воду из колодца, с глубины пятнадцати саженей. Бадья трехведерная, цепь полпуда весом. Огуречные и помидорные грядки во дворе, близко, а капуста и остальные овощи за забором, в огороде, — ох далеко таскать воду! Из-за засухи и картошку поливали, а ее у Каракулы — море.
Напрашивался Федя к Каракуле на прополку, на поливку, на пасынкование помидоров, корову пасти брался. О плате ни-ни: что даст, то и ладно, заместо милостыни, ну, ломтик хлебца, картошечку, уполовник простокваши, шарик сушеного творогу, но Каракула отказывал ему. И вдруг сам притопал к Феде, сидевшему на сосновом чурбаке, да еще и сунул на колени синего диагоналя офицерские галифе.
— Срам прикрой, — сказал.
Нет, не обманулся Федя в его сострадании: тих был голос, окутан печалью. Отвык Федя от заботы. Заревел, будто ночью с обрыва пал. Пока Федя не смолк, клонился сосед с боку на бок. Всегда-то качалось таким образом туловище Каракулы, ежели он останавливался. А тут казалось Феде, что Каракулу шатает, потому что он сам боится не вынести и зареветь.
— Дальше-то чё делать будешь? Скоро заморозки накрывать почнут. Топливом ты не запасся. Об чем ином вобче без толку говорить.
— Помирать дальше стану.
— Сколь сдюжил и умирать? Негоже. Тятя небось вернется. Кем он утешится? Должон ты жить. Просись к добрым людям, к тем же к Феоктистовым.
— У них понатыкалось нищеты. К вам бы с тетей Капой?
— Я ведь не из добрых. Об ком бают: за маково зернышко задушится? Бают?
— Ага.
— Правду бают. Коли ко мне напросишься, затемно лягешь, до света подниму.
— Пускай.
— Аркаться не будешь?
— Христом богом клянусь.
— Человек клянется, абы приветили. После забудет до основания. Зло исделает.
— Вперед удавлюсь.
— Привечу, ладно. Уговор: все делаешь за кормежку, одежу, за кров.
— Согласен, дядя Каракула.
— Семен я, Кондратов выродок.
Батрачил Федя на Каракулу пять лет. Отделиться было совестно: благодаря ему на свете остался.. И зачем отделяться-то? Для хозяйственного обзаведения хоть бы курицу с петухом, да козу, да семян на посадку — мешок бы картошки да меру не пшеницы, не ржи, пускай бы ячменя или овса. Купишь?! На какие шиши? Ветер в кармане да вошь на аркане. Неблагодарным не хочется быть, а как подумаешь, что живешь, не зная отрады, и в будущем ничего не ждешь, кроме беспросветности, то и накипает в душе обида: «Доколе в батраках ходить? По летам жених. На вечерки не сбегаешь — не во что обрядиться, рубаха и портки из мешковины, обуться даже опорок нет, цельный год в лаптях».
Была у Фединого отца сестра Палаха. Красотой не вышла. Никто из местных не сватался к ней. Отдали замуж в город, за вдового пимоката. Вместе с мужем Палаха валенки катала, чесанки, белый фетр на бурки. Сызмала ее муж пимокатничал. От кислотных паров чахотка завелась, потому ни на чьей стороне не воевал. Работал до упаду, а богатства не накопил, зато и не исчах от слабогрудия: изводил денежки, менял валеные сапоги на барсучий жир, на сливочное масло, на курдючное сало.
Приехала Палаха свидеться с братниной семьей (про Ермолая узнала от станичника — в Китай утек) — ан ни дома, ни семьи, лишь Федя один, да и того еле узнала, малюткой видела, толстощеким уросом, теперь парень, вытянулся, тощий, одер одром. Вздумала забрать племянника к себе. Он обрадовался, залился слезами, как мальчонка: не чаял он когда-нибудь дальше соседней станицы выбраться, опостылело жить наравне со скотом, скот, он бессловесный, и то его жалко. Потом заплясал Федя: некуда было податься да так боязно, что с ногами совладать не мог при мысли бросить навсегда Варненскую, а тут — спасение, воля.