Выбрать главу

Мальчик, похоже, не понял.

— Но я едва умею рисовать!

— Рисовать не придется. Садись на пол. Ты будешь писать текст под мою диктовку, здесь, внизу внешней поверхности створок.

Ян сделал, как велел мэтр.

— Pictor Hubertus e Eyck major… — медленно начал Ван Эйк.

Неуверенным почерком мальчик стал воспроизводить слова на деревянной поверхности. Он так опасался жирных накатов краски, что потратил бесконечно много времени на написание нескольких строчек.

— Готово, — объявил художник. — Теперь можешь встать.

С вспотевшим лбом Ян вполголоса запинаясь прочитал:

Pictor Hubertus e Eyck major quo nemo repertus incepit. Pondus quod Johannes arte secundus frater perfecit Jodocus Vijd prece fretus. Versus sexta mai vos collocat acta tueri. Ho это невероятно! — ошеломленный, вскричал он.

Он только что осознал смысл этих слов.

— Художник Хуберт Ван Эйк, лучше которого нет на свете, начал, а Ян, уступающий ему в искусстве, завершил труд, оплаченный ему Иодокусом Виждом. В шестой день мая вы приглашаетесь на осмотр сделанного.

— А ты не такой уж плохой латинист, как я думал.

— Кто этот Иодокус Вижд?

— Из городских властей. Староста церкви Сен-Жан. Это он заказывал и оплачивал роспись алтаря.

— Если я правильно понял, вы, как художник, считаете себя «ниже» брата?

— Он мой учитель. Наш общий учитель. Все, чему я научился, я научился у него. Без него я был бы ничем.

Ян показал на алтарь:

— Ничем?

— Большая часть этих створок расписана не мной, а Хубертом. Но я настолько приблизился к его манере, что ничто уже не сможет нас разделить. Его рука стала моей рукой, его мастерство — моим. Вот почему сегодня я хочу почтить его память. Я не желаю, чтобы последующие поколения считали, будто я вел себя неподобающе и присвоил вещь, принадлежащую другому. Я приложил руку к этому шедевру, но основная его часть сделана Хубертом. Кстати, речь идет не только о запрестольном украшении. Многие картины, созданные моим братом, в будущем могут быть приписаны мне. — С некоторым напряжением в голосе Ван Эйк продолжил: — Есть еще одно творение, правда, не такое значительное, как алтарь, но и оно может быть при писано мне.

— Какое?

— Часослов, заказанный Хуберту Гийомом Четвертым. Миниатюры в нем уникальны.

— Я никогда не видел его на ваших полках. Где вы его прячете?

— В надежном месте.

— То есть?.

— В надежном месте…

Настаивать было бесполезно. Ян уже привык к тому, что художник, не отличаясь откровенностью, тщательно хранил свои тайны.

Сильное волнение охватило мальчика. Он был потрясен откровениями Ван Эйка, горд его признанием в любви к своему брату, восхищен смирением мэтра.

— Ваш поступок делает вам честь. Но я все же считаю вас королем художников. Ваш брат, очевидно, был гениальным. Однако ничто гениальное не сравнится с настоящим гением. Если даже завтра я стану художником, буду работать не покладая рук, отдамся душой и телом искусству искусств, я до конца дней своих не смогу сравниться с вами. У меня нет жизненного опыта, но, прожив рядом с вами, я пришел к выводу, что в области искусства есть два вида творцов: просто люди и люди, отличные от них. Вы относитесь к последним, мэтр Ван Эйк. Клянусь вам!

Легкая улыбка тронула губы художника. Он наклонился к Яну, обхватил ладонями его виски и долго смотрел на него. Его лицо выражало сдерживаемое волнение, которое передалось мальчику без слов. Казалось, все, что ни один из них не сумел сказать за тринадцать лет, вдруг выразилось в этом немом диалоге. В Ван Эйке читалась грусть, связанная с воспоминанием о смерти Хуберта, и мальчик так искренне разделял ее, что становилось еще больнее. Угадывались также и вопросы, сомнения художника на закате жизни. А на губах Яна трепетало слово, так долго удерживаемое внутри, и все фибры его души выталкивали его на свободу. На одном выдохе он произнес:

— Отец…

Глаза Ван Эйка затуманились. Он привлек мальчика к себе, крепко обнял, и они долго стояли так, не говоря ни слова. Им не было нужды договариваться, они знали, что отныне над ними не властны ни время, ни вынужденная разлука.

Оторвавшись от Яна, Ван Эйк сложил в сумку чашечку, кисточку и венецианский терпинтин:

— Ну, пошли…

* * *

Они недолго искали постоялый двор «Рыжий петух», в котором уже останавливался мэтр. Передав заказ хозяину, он отошел и задумчиво прислонился к стене.

В зале было шумно, сильно пахло пивом и бордоским вином. Магистратура запретила азартные игры, но в дальнем углу из-за занавески слышались возбужденные голоса игроков, резавшихся в триктрак или в кости. В помещении было сумрачно, свет и тень переплетались, однако можно было различить красноватые лица вязальщиков, болезненные — валяльщиков, ученые лица нотариусов, толстощекие физиономии торговцев и ломбардских банкиров. К шуму смеющихся голосов примешивался запах мочи от передников некоторых неряшливых красильщиков с въевшейся в кожу пальцев голубой пастелью и индиго.

— Скажи-ка, Ян, — неожиданно спросил художник, ты чувствуешь себя счастливым дома, среди нас?

Застигнутый врасплох вопросом, мальчик помолчал, потом ответил:

— Да. — И тут же уточнил: — Потому что и вы там.

— Знаешь, Маргарет иногда слишком строга, но ты не обижайся. У нее переменчивое настроение. Думаю, в глубине души она любит тебя.

Печальная улыбка скользнула по губам Яна. Хорошо бы, чтобы такая любовь, если, конечно, она есть, проявлялась без подобных нюансов.

— Честно говоря, она никогда не любила меня как мать. Как она любит Филиппа и Петера.

— По-моему, ты слишком требователен. Мать есть мать. Ее не заменить.

— Отца тоже. Только…

— Да?

Ян опустил голову, не осмеливаясь продолжать, затем, почти умоляюще, спросил:

— Вы меня любите, верно?

Художник с силой сжал руку подростка:

— Я люблю тебя, Ян. Так же, как Филиппа и Петера. — Пытаясь разрядить обстановку, он шутливо бросил: — Но я художник! У меня много присущих художникам недостатков!

Ян откусил от краюхи пшеничного хлеба и внезапно спросил:

— Мои родители живы, как вы думаете?

Ван Эйк удержался от резкого движения.

— Что ты сказал?

Мальчик повторил вопрос.

— Что тебе ответить? Думаю, да.

— Не могу сказать про отца, но уверен, что матушка моя жива. Я даже убежден, что она живет в Брюгге.

Ван Эйк тревожно посмотрел на него:

— Откуда такая уверенность?

— Иногда я чувствую, что она где-то рядом, так близко, что я мог бы коснуться ее.

— Ну вот! Я и не предполагал в тебе таких мыслей.

— И все-таки они есть. Когда они рвутся наружу, я впадаю в ярость.

Ян замолчал, чувствуя, что сказал лишнее.

— Продолжай, — подбодрил внимательно слушавший его Ван Эйк. — При чем тут ярость?

— Вы помните Лилию?

— Гм… да. Это кошка, которую мы приютили.

— Верно. Вы помните, как она защищала родившихся у нее котят, как выпускала когти, когда я пытался взять их у нее? Вот видите, — с горечью заключил мальчик, — даже животные не бросают своих малюток…

Художник не ответил сразу. Он приподнял кружку с пивом, повертел, ловя отблески света оловянной поверхностью, провел пальцем по пене, поставил на стол.

— Ты заблуждаешься, Ян. Заблуждается всякий, кто судит не зная. Что тебе известно об этой женщине? Ничего. Это все равно что судить о моих картинах понаслышке, никогда не видев их. Ты с презрением говоришь об отказе от ребенка… Но знай, что подобный отказ иногда может свидетельствовать о самой прекрасной любви. — Его голос отвердел, и он вдруг с неожиданной силой отчеканил: — Не осуждай, Ян! — И более спокойно: — Мать — тем более! Никогда нельзя осуждать мать. Кто может знать о ее беде, тоске, отчаянии?

Зрачки мальчика потемнели. Лицо уже не было детским, на нем проступила взрослость. Ян молча размышлял. Мысленно он вновь переживал те ночи, когда рисовал в своем воображении лицо с матовой кожей, пряди каштановых или черных волос, как у него, одну из тех женщин, виденных им на таинственной миниатюре, обнаруженной в мастерской художника. Ночи напролет Ян мечтал о той, которая склонялась над ним, нежно гладила лоб, пока он не засыпал, и оказывалась рядом при пробуждении.