Она подошла к кухонному столику в углу комнаты. Когда она проходила мимо раковины, на поверхности верхней тарелки вздулся мыльный пузырь, тот, который секунду назад, должно быть, удерживал дрожащее отражение ее фигуры, стоявшей в ночной рубашке с цветочками.
— Я помню мыло, — скажет она потом мне, вглядываясь в диктофон между нами. — Странно как-то. Но все это было странно.
— Не торопись, — снова скажу я.
— Я помню мельчайшие подробности.
Такие, как капля воды, стекавшая по ее голой веснушчатой руке. Как солнечный свет, ударивший под таким углом, чтобы от этой капли появилась золотая мерцающая полоса. В тот день она смахнула пятнышко прохладного мокрого света со своей руки. Она пригладила страницы брошюры на поверхности стола и села. Да, черты лица у этого мальчика и у меня были почти одинаковыми. Она почувствовала, что у нее кружится голова. Она видела, будто в бесконечных змеящихся отражениях двух зеркал, друг против друга, еще одну мать, которая вглядывалась в этот портрет мальчика, казавшегося знакомым, и эта мать, в свою очередь, представляла себе кого-то вроде моей матери, которая делал то же самое, и все эти матери хором спрашивали: «Что же еще нужно было этому мальчику?» Она ждала, пока головокружение не пройдет. Она чувствовала такое раньше, в минуты, когда кто-нибудь в церкви заговаривал о жизни вечной, о вечном, без конца, пребывании в раю, она чувствовала усталость при одной мысли о вечности, обмахивала лицо ладонью и говорила: «Моя голова не может с этим справиться. Это слишком».
Мельчайшие подробности. Позднее утреннее солнце, свет которого падал на половину стола. Пылинки, вьющиеся спиралью, будто песчаные столпы. За раздвижными окнами — вода в полосках ряски, которая растекается у крутого берега, отделяющего наш участок от Озера Буревестников. Когда летом бывало много туристов, мама сидела на балконе, глядя, как моторные катера выписывают буквы V по воде, и побуждала волны придвинуться ближе. Однако в такие зимние дни, как этот, озеро оставалось тихим и спокойным, и большую часть дня она проводила внутри.
Она взглянула на другие портреты, потом с трудом добралась — шажок за шажком — до конца страницы. Одна девушка напоминала Дебби, ее подругу детства, тощую брюнетку, которая всегда закалывала свои кудрявые волосы заколкой, когда они вместе ходили в общественный бассейн, чтобы охладить ноги на мелководье и поглядеть на мальчиков. Другой, мужчина постарше, напоминал нашего бывшего семейного врача, доктора Китона, который всегда старался нагреть металлическую диафрагму стетоскопа, прежде чем прижать к маминой голой спине. Что они там делают? — подумала она. Что у них пошло не так? Но, конечно же, это не были ее знакомые. Разница гнездилась в их улыбках. Эти загнанные лица улыбались совсем по-другому, уголки губ растягивались за все нормальные пределы. Даже в самые счастливые ее минуты, даже на семнадцатом ее году, когда друзья и родные поворачивались на молитвенных скамьях, чтобы поглядеть на ее затянутую в кружева фигуру, плывущую по церковному проходу навстречу отцу, она никогда не видела таких улыбок. Позже она узнает, что это улыбка экс-геев. Когда мама увидит ее такой, как есть, эта улыбка будет ее преследовать следующие девять лет. Ей будет казаться, что она видна почти повсюду, даже на лицах горожан, которые она встречает каждую неделю, как будто целый мир все это время вел тайную экс-гейскую жизнь, а она и не знала. Когда она повернет в отдел бакалеи, шаткая тележка вырвется из ее рук, она подхватит ее — застывшие пальцы вцепятся в пластиковую рукоятку — в ту минуту, когда она почувствует, как эта улыбка обволакивает ее, словно только что в ее направлении взмахнули пистолетом. Такую власть приобретет эта улыбка над ней, над нами.
Она прочла слова, плавающие рядом с этими лицами.
«С тех пор, как я пришел сюда, Бог показал мне, сколько во мне эгоизма и страха, которые я держал при себе, загнанный в круг гомосексуальности».