Пятно кетчупа осталось у него на нижней губе, кричаще-красное. Я вспомнил статью, которую читал, о новой крови, которую придумали для «Страстей», тошнотворно сладкой — красная краска, маслянистая смола, и все это связано глицерином, чтобы она казалась более вязкой.
Доминика встала, вытерла руки от соли о темно-синюю блузку и прочистила горло. Она огляделась несколько секунд. В ресторане было всего три-четыре человека. За окном дымка оранжевого тумана сгущалась над округой, затемняя дорогу. Несколько снежинок липли к окну, таяли и чертили линии вниз по стеклу. На мгновение показалось, что мы внутри какого-то причудливого снежного шарика, что кто-то встряхнул нас и завел музыкальную машинку. Доминика подхватила Чарльза под мышки и заставила подняться — он чуть не повалился на стаканчики с кетчупом.
— Летний день, — запела она, удивительно в лад, удивительно не по сезону.
Некоторые люди повернули головы. Что ты делаешь рядом с ними?
Чарльз присоединился к ней. Я молчал.
— Сыночка в люльке мы ото всех скрыли, — гармонично пели они, — спи с папой и мамой, баю-бай-бай.
Я бросился в туалет и закрыл дверь перед их пением. Я глядел в ровную воду и ждал, но ничего не происходило. Там было только отражение тощего лица, которое я с трудом узнавал.
В моей тайной жизни экс-гей терапия растет внутри меня, обосновывается под моей выступающей кожей, охватывает контуры живота. В желудке мутит от волны кофе и «макмаффина» с яйцом, который мама заставила меня съесть по пути на сеанс, желтая оберточная бумага шелестит, и шины глухо шумят по мосту Миссисипи-Арканзас. Мама часто это делает в последнее время, заставляет меня есть калорийную пищу, запихивает в мои сандвичи настоящий майонез, когда я не смотрю, как будто все мои старания сделаться невидимым бесполезны.
— Твои мысли вредоносны для Бога, — говорит консультант, его глаза сосредоточены на столе со стеклянным покрытием между нами. С этого угла его брови выглядят как две большие запятые. Он здесь, чтобы остановить меня. — Они отвратительны, противоестественны. Это мерзость.
Я все думаю о том, как он сказал слово «мастурбация». Это слово все еще засело в этой комнате и не хочет уходить.
— Я знаю, — говорю я. — Я стараюсь.
— Мы с твоей матерью думаем, что ты должен посещать «Исток», — говорит он, протягивая лист бумаги. — Это двухнедельная программа. Очень короткая, но эффективная.
Исток. Рассказы, которые я пишу почти каждый день, теперь тоже способны скрывать исток, откуда проистекает моя боль, заслонять меня своей тенью от моей греховной натуры. Когда я не сижу перед этим консультантом, когда вместо этого я сижу с Чарльзом и Доминикой в моей спальне и царапаю в блокноте, я забываю о своем несчастье, чувствуя только радости и разочарования написанного слова, если ему не удается обволакивать то, что видится мне в уме. Писать — это куда большее и куда меньшее, чем я представлял себе. Но я не могу убежать от своей боли, как много раз говорил мне консультант. Я не могу убежать от своей омерзительной натуры, каким бы тощим я ни стал. В конце концов я должен вернуться к истоку.
В студенческом городке той ночью было тихо, лишь приглушенная вибрация сабвуферов студенческого братства оживляла вечерний воздух, мирный рокот, из-за которого казалось, будто неосвещенные уголки учебных зданий таят в себе некое обещание экстаза, некий другой мир совсем рядом с этим. Верхний этаж гуманитарного факультета светился вдали, и на террасе перед холлом стояла одинокая фигура, тощий студент, заучившийся допоздна в пятницу вечером, который, казалось, непрерывно обитал внутри этого здания. При виде него во мне всегда поднималось какое-то чувство вины, какой-то страх, будто я не прочел положенный отрывок «Королевы фей», а должен был. Он и правда мог бы быть мной — куда более сосредоточенным, твердо стоящим двумя ногами на земле, взгляд его был прикован к будущему, наполненному книгами, и комнатами, обитыми деревянными панелями, и сессиями с кофе допоздна. Годы спустя я все еще буду завидовать таким людям, как он, людям, чьи мозги, похоже, никогда не оборачивались против них, хотя на самом деле я понятия не имел, что сам он думал обо всех этих одиноких ночах.
Я проскользнул мимо еще нескольких зданий, мертвая трава хрустела под ботинками, воздух был холодным, потому что я щеголял в одном легком черном свитере. «Почему ты так ходишь?» — спросил как-то Чарльз. И я не нашел для него уместного ответа — просто сказал, что мне не спится, и я хочу почувствовать холодный воздух на коже.