Я провел несколько недель как можно дальше от Калеба, кружным путем обходил внутренний двор, идя на занятия и с занятий, хотя, случалось, проходил мимо него в коридорах, и каждый раз он игриво подмигивал. Затем, однажды вечером в начале мая, по причинам, которые я не могу вспомнить, что-то привело меня в его спальню. Может быть, это было сокрушительное одиночество, которое я часто чувствовал в этот период своей жизни. Может быть, накопились все эти поздние вечера, когда я бесцельно ходил взад-вперед по коридорам «Walmаrt», просто потому, что этот магазин был единственным местом, открытым круглосуточно, и никто там не задавал слишком много вопросов. Чувствуя себя слишком беспокойным, чтобы вернуться в спальню и спать, я пытался собирать себе мысли из сотен товаров, сверкавших вокруг, пытался выявить смысл того, во что превратилась моя жизнь. В конечном счете, что бы ни направило меня к нему, факт оставался фактом: я стоял в комнате Калеба и смотрел на Бога.
— Это всего лишь набросок, — сказал Калеб. — Я планирую сделать целую серию.
Бог представлял собой нить красных и розовых точек на белом полотне. Калеб собирался склеить вместе шесть больших полотен, чтобы сформировать кубического Бога.
— Всевидящее око Провидения, — сказал я.
— Что?
— Каждый шаг твой открыт, Божье око не спит, — сказал я, цитируя строчки церковного гимна, который обычно пел в нашей церкви. — Так что думай, куда ты идешь.
— Жуть какая-то.
Калеб направился к койке, стоявшей в углу комнаты. Он достал маленькую трубку из мраморного стекла и просыпал на пол какой-то пепел. Наркотики, осознал я, дрожь прошла по позвоночнику. Именно об этом предупреждали мои учителя в воскресной школе. Но, когда Калеб положил трубку на ближайший столик, все это показалось куда менее значительным, чем я представлял: маленькая трубка, ловко положенная на стопку скомканной бумаги, отложенная ради того, что, вероятно, должно было стать более крупным грехом, и я собирался впасть в искушение совершить его на этой койке. Калеб похлопал рядом с собой по матрасу, и я сел рядом. Я напомнил себе, что все грехи равны в глазах Бога.
— Совсем зашугали тебя, да? — спросил Калеб. Он видел, что я дрожал. Моя кожа готова была треснуть. Вот оно, подумал я. Вот кожа, которую я так хотел сбросить, содрогаясь от предвкушения. Одно быстрое движение Калеба, и поверхность может сломаться, раскрыть ту версию меня, которая лежала спящей под моей воцерковленной сущностью столько лет. Ничто не могло подготовить меня к этому. Ни Хлоя, ни Дэвид, ни какая-либо из книг, которые я прочел.
— Тебе сказали, что это неправильно? — сказал Калеб, наклоняясь ближе. Я не мог ответить. Как я мог даже начать объяснять, насколько неправильным считали это дома мои друзья и семья? Его глаза были теперь близко, вспыхивая голубым. Маленькая спальня сжалась до пространства между нами, и я смотрел на него сквозь узкий туннель, и смотрел наружу, глядя, как мы клонимся все ближе друг к другу. Бог тоже смотрел, и на этот раз мне было все равно.
Калеб и я целовались той ночью, но больше ничего не было. Мы не заходили дальше поверхности наших губ. Вместо этого мы лежали на его койке в темноте спальни и часами слушали на повторе «Языческую поэзию» Бьорк, переплетаясь пальцами. Огни внутреннего двора просачивались сквозь металлические жалюзи, зажигая наши щеки, наши губы, а затем оранжевый восход пробил себе дорогу, скользнул по стене напротив койки, высвечивая серии лестниц, ни одна из которых не вела в более интересные места, чем то, где мы лежали. Мы уже забрались настолько далеко, насколько хотели. Утром я знал каждый дюйм этой комнаты, каждый скомканный листок бумаги для рисования, каждый брошенный кусочек угля, каждый колеблющийся мазок кисти на полотне, где был изображен Бог. Казалось, вся комната ждала, чтобы я присоединился к ней, чтобы увидел ее подлинную сущность: произведение искусства.
— Я никогда не обращал внимания до такой степени, — сказал Калеб, когда я закрыл глаза и перечислил все предметы в этой комнате на память. — Тебе нужно быть поэтом.
— Я не хочу быть поэтом, — сказал я. Я хотел писать рассказы. Я хотел, чтобы истории разрастались, жили своей собственной жизнью. И все же я решил записаться на единственный курс по писательскому мастерству в этом семестре — на мастерскую поэзии. Еженедельные задания оказались трудными, я обычно сидел перед монитором часами, уставившись на пустой экран, пока волна безысходности не производила на свет тринадцать строчек, которых требовал мой профессор.