Выбрать главу

Прости, дорогой мой сынок Левушка, мои старческие мечты, но так надеюсь тебя с Любашей подружить, так надеюсь… Наперед тебе говорю, что девушка — сирота безвинная и грех ее обидеть! А твоему отцу она теперь, как дочь… так я привязался к ней душой.

Может, ты хочешь узнать о несчастном безумце Рощине?

Сообщаю вкратце, ибо подробнее расскажу при долгожданной встрече. Его недавно увез в имение брат, всю жизнь хлопотавший об этом в Петербурге. Брат рыдал, глядя на Рощина, а старик, кажется, впервые улыбался. Так и уехали они вдвоем, и народ бежал провожать своего «блаженного» до самого столба. Долго горькая пыль висела над дорогой, пока бричка не пропала совсем. И хоть народ тут привычный ко всему, многие плакали и крестили след.

На сим, Левушка, кончаю мое коротенькое, бестолковое письмо. Крепко надеюсь на скорую встречу…

Твой любящий отец Владимир Любеков.

* * *

Гранатный переулок с тенисто разросшимся садом — теперь тихая улица имени академика Щусева. Я долго жил на этой улице со своей мамой и собачкой Глашей. Один за другим сносили на нашей улице маленькие старинные особнячки — бухали с разгону ржавым, как вырытая вражеская бомба, шаром. Упали столетние деревья… Долго на россыпях колотых кирпичей, битых песчаных изразцов, мятой штукатурки валялись бумажки, куски обоев, темные фотокарточки, сломанная мебель и детские игрушки — жалкие приметы человеческой жизни. Гулял по всему этому ветер, косил дождь, жулькала ведьминская метла дворника, сгребая огромную кучу мусора для городской свалки. Я выходил гулять с собакой и холодно, как профессор в анатомическом театре, разглядывал разъятое на части человеческое нежилое жилье.

Однажды я, воровато оглядываясь (о, эта вечная боязнь осуждающих, жадно-любопытных глаз!), нагнулся и быстрехонько поднял с земли стопку порыжелых от времени плотных конвертов, связанных трогательной истершейся бархатной ленточкой с бантиком.

Конверты были большие, совершенно целые и — что сразу бросилось в глаза и удивляло — без привычных марок. Только странные красноватые сургучные лепешки в уголках и прекрасный витиеватый, округлый, спокойно-крупный почерк, писанный явно не ручкой, а великолепным забытым стародавним гусиным пером. Пером поэтов и влюбленных, пером дипломатов и Оксентия Поприщина, пером властным, как пушка, и нежным, как свирель… Словом, пером далекого, как сказки Гомера, девятнадцатого века.

Конечно, я забрал эти письма себе и без всякого стыда их прочел. Я знал, я видел, уже по самому дивному почерку неведомого мне человека, что ничего постыдного я не коснусь… Какой это был почерк! Жаль, что я, человек двадцатого века, не могу и не умею так писать… Да и писать особенно некому, под рукой всегда телефон. Письма были адресованы Льву Любекову, и самое странное, что я еще помнил его живым.

Каждое утро (особенно если оно было солнечным) по тротуару медленно прогуливался слепой старичок, ведомый под руку сгорбленной старушкой. Они о чем-то едва слышно говорили, останавливаясь и долго греясь на солнышке. Они были очень-очень старыми и теперь держались за самый, едва заметный краешек жизни. Прохожие с жалостью и любопытством смотрели на них — для всех они были осколками давно забытого и потому немого прошлого. Старичок был когда-то архитектором и строил огромные светлые дома и башни, чуть ли не знаменитый Моссельпром, о котором говорил Маяковский. Старики умерли в один день, и через неделю после их похорон стали быстро сносить особнячки, как будто только этого и ждали. Остались у них дети, внуки или правнуки — не знаю. Наверное, остались, но, следуя привычке людей нашего века, разбежались от родных мест и трудятся кто в Диксоне, а кто и в Кушке, изредка вспоминая старую московскую улочку и дом, в котором они родились, чтобы жить счастливо.

Партизанская ноша

Одна нога застывала, в то время когда другая осторожно нащупывала твердь дороги — две тонкие мальчишеские ноги, обутые в серые от грязи солдатские сапоги. Тихо было кругом, жутко тихо — даже собаки не взлаивали в придорожных хуторах, и темно было. Как взошла на небо еще но свету черная туча, заклубилась над соснами, над болотом, так и осталась висеть, слепя открытые глаза, точно землею, черным мраком.

Он шел по дороге, а мрак то толкал его назад, то уводил в сторону, занося в вязкую топь придорожной канавы — он был сейчас его другом, этот ночной мрак, он укрывал и прятал его, нисколько не мешая упрямо двигаться вперед. О том, что может заплутать, он не думал — всю эту землю он мог пройти с закрытыми глазами. Родная земля не становилась чужой оттого, что на ней находился страшный враг.