Он стоял на краю погасшего ада, в холмах окаменевшего пепла, над недрами смрадной геенны. Неужто его драгоценная коллекция навеки погребена в этих зловонных недрах, и уже никогда его рука не совершит поворот ключа, не заиграет музыка, не зазвучит голос проснувшегося механизма?!
– Здесь были и есть только мы, мы, и снова незадачливые, глупые, жестокие, сами себе надоевшие мы, – сказал отец. – И выходит, как ни крути, мы всё же изначальны и одиноки от сотворения мира…
Нет… о нет! В воображении Цезаря его коллекция разом поднялась в воздух и… улетела. Улетела туда, где в сияющем великолепии хранятся все шедевры часового искусства – все, с начала времён, с тех пор, как человеческий гений изобрёл Время, мерно звучащий ход его поступи…
– А звёзды? – шёпотом спросил мальчик.
– Звёзды… это твоё наследство. Ты можешь промотать его или умножить; это твоё благословение или… твоё проклятие. Выбор за тобой.
Его коллекция вознеслась в святой неприкосновенности и ждёт его где-то там, в океане звёзд, где «Отверсты горние, сапфирные врата, И вечный цвет любви под пальмами Эдема», где он, Ижьо, сможет, наконец, завести чудные механизмы, услышать такие родные голоса, узнать свисток, пыхтение пара, бубенцы и глубокий удар колокола. Узнать и радостно приветствовать каждый голос, окликавший его из детства.
Его уникальная, его неповторимая коллекция…
Не она ли спустилась с тех горних небес, от «сапфирных врат», осев перед ним в витринах экспозиции Музея ислама на улице Пальмах, в Иерусалиме?
Так женщина возникает в самом сладком сне, шепча: «Я твоя! Возьми же меня, о, возьми…» Когда, едва касаясь стёкол кончиками пальцев, он шёл вдоль витрин зала и, казалось, узнавал… – да! узнавал! – шедевры, знакомые с детства?! И шептал себе, что этого, конечно, не может быть, это другие часы, что спустя столько лет он уже не может достоверно помнить внешний вид многих механизмов… Что надо немедленно покинуть эту залу, не рвать себе душу, не истязать свою память…
Но та часть сознания, что снова и снова воскрешала мертвенные руины Варшавы, упрямо твердила: моя, это моя коллекция!
Когда, переждав весь кипеш с ограблением – не было газеты, которая не отметилась в какофонии воплей «общественности»: журналисты, эксперты, полиция, ведущие криминалисты и следователи, и кто только не выскочил на обозрение публики, – когда, переждав санитарные полгода, Цезарь правдами и неправдами добрался до Бухары, куда и собрался постепенно перевезти самую дорогую часть похищенного (главным образом бесценный брегет Марии-Антуанетты), он столкнулся с таким препятствием, о котором даже и помыслить не мог: его друг Генка Позидис умирал от скоротечного рака горла.
Цезарь сидел у кровати больного, растерянно глядя в измождённое болью неузнаваемое лицо, и в отчаянии твердил:
– Ген… ты, пожалуйста, держись. Как же я… с кем я?..
– А вот с ней… – прошипел Гена, с трудом выталкивая звуки из горла. И подбородком кивнул в угол, где за детским хохломским столиком сидела тринадцатилетняя девочка, подняв острые коленки чуть не до подбородка, сосредоточенно выводя чёрной тушью рыбку на собственном предплечье.
И усмехнулся с подушки, глядя на обескураженного Цезаря:
– Что, думаешь: спятил твой друг перед тем, как коньки откинуть?
– Перестань…
– Да именно то и думаешь. И ошибаешься… Лидусь, – позвал хрипло.
Девочка подняла голову от своих трудов, вскочила и подошла к отцу с нежно-вопросительным лицом. Была она высоконькая, лёгкая, голенастая, вся в крупке веснушек.
– Это мой старинный друг, Лидуся… Ему помощь понадобится. И ты, чего он просит, сделаешь. Рудник брошенный помнишь, наше серебряное царство? – Она кивнула. – Вот и думайте, как там всё лучше устроить.
– Поняла, папа. Тебе киселя дать?
– Ну, дай чуток. Есть совсем не хочется…
Девочка вышла из комнаты, а Гена откинулся на подушку и полушёпотом проговорил:
– Не дрейфь. Гузар на гузар! Это – самый надёжный человек на свете.
Наконец Цезарь повернулся и побрёл прочь.
Плакать он не мог, занемел на ветру, даже слёзы в носоглотке замёрзли. Выжженная где-то в желудке воронка горя с каждым шагом подкатывала к горлу, он поминутно сглатывал и судорожно, резко втягивал воздух.