Выбрать главу

Нет, ты не ходи, сказал Большой Ханс.

Пойду, раз виски нужно.

Ханс покачал головой, но не стал ее останавливать – и я тоже. Если бы остановили, пришлось бы идти одному из нас. Ханс еще тер мальчишку снегом… тер… тер.

Принесу снегу, сказал я.

Я взял ведро и лопату и отправился на крыльцо. Не знаю, куда ходила мама. Я думал, она сходила наверх, и ожидал это услышать. Она удивила Ханса не меньше, чем меня, сказав, что сама сходит, а потом еще раз удивила – вернувшись чуть не сразу: потому что, когда я принес снег, бутылка с тремя белыми перьями на наклейке была уже тут как тут и Ханс сердито держал ее за горлышко. Он подозрительно и осторожно шарил в ящике, а бутылку держал, как змею, на вытянутой руке. Он был ужасно зол, потому что ожидал от матери чего-то решительного, даже героического… я понимаю его… понимаю: иногда мы думали одинаково; а маме ничего такого и в голову не приходило. С ней никак нельзя было отыграться. И это не то что тебя надувают на ярмарке. Там они всегда норовят, и ты этого ждешь. И Ханс отдал маме что-то от себя, – в нас обоих это было, когда мы думали, что она пойдет прямо к папе, – отдал что-то важное, какое-то хорошее чувство; но она не знала, что мы ей его отдали, и поэтому вернуть его было не просто.

Ханс наконец срезал фольгу и отвернул крышку. Он рассердился, потому что понять это можно было только так: мать нашла один из папиных загашников. Нашла и не сказала ни слова, хотя мы с Большим Хансом искали без конца – искали всю зиму, искали каждую зиму с той весны, когда у нас появился Большой Ханс и я заглянул в уборную и нашел первую заначку. Прятать папа был мастер. Он знал, что мы ищем, и веселился. А тут – мать. Нашла она скорее всего случайно, но ничего не сказала, и мы не знали, давно ли это случилось, и сколько еще она нашла, ничего нам не сказав. Папа-то догадается. Иногда казалось, что он не догадывался: либо так хорошо спрячет, что сам найти не может, либо, не найдя где-то, думает, что не прятал тут или спрятал, но уже выпил. А про эту он догадается, потому что мы из нее отлили. Тут и дурак догадался бы, в чем дело. Если узнает, что нашла мама, – тогда держись. Он гордился своим умением прятать. Больше ему нечем было гордиться. Перехитрить Ханса и меня – это была задача. А мать он невысоко ставил. Вообще ни во что не ставил. И вдруг окажется, что женщина нашла, – тогда держись.

Ханс налил в стакан.

Положишь на него еще полотенца?

Нет.

Почему? Ему же нужно греть тело?

Где морозом прихватило – нет. Обмороженному тепло вредно. Потому и положил полотенца на грудь и живот. Он должен медленно оттаивать. Пора бы знать.

Полотенца пустили краску.

Мама тронула ногой одежду мальчишки.

Что с этим делать?

Большой Ханс налил виски мальчишке в рот, рот наполнился, но в горло не пошло, а потекло по подбородку.

Ну-ка, помоги посадить. Надо рот ему открыть.

Я не хотел к нему прикасаться и ждал, что Хансу поможет мама, но она все смотрела на одежду мальчишки, на лужу вокруг и даже не шелохнулась.

Давай, Йорге.

Сейчас.

Поднимай, не ссовывай… поднимай.

Сейчас. Поднимаю.

Я взял его за плечи. Голова у него откинулась. Рот открылся. Кожа на шее натянулась. Холодный.

Подержи ему голову. Задохнется.

У него рот открыт.

Горло заперто. Задохнется.

И так задохнется.

Голову ему подними.

Не могу.

Не так держи. Обхвати руками.

Черт.

Он был холодный. Я осторожно обхватил его рукой. Ханс сунул пальцы ему в рот.

Теперь точно задохнется.

Молчи. Держи, как я велел.

Он был холодный и мокрый. Я поддерживал его за спину. На ощупь был мертвый.

Наклони ему голову назад… не сильно.

На ощупь был холодный и склизкий. Наверняка умер. У нас на кухне лежал мертвец. Он был мертвый с самого начала. Незаметно было, чтобы он дышал. Он был ужасно тощий, ребра торчали. Мы собирались его запечь. Ханс поливал его соусом. Я обнимал его одной рукой, чтобы он не падал. Он был мертвый, а я его держал. Я чувствовал, как у меня дергается мускул.

Черт возьми.

Он мертвый. Мертвый.

Ты уронил его.

Мертвый? сказала мама.

Он мертвый. Я чувствую. Мертвый.

Мертвый?

Ты совсем не соображаешь? Голову ему уронил на стол.

Он мертвый? Мертвый? сказала мама.

Да нет, черт, нет еще, не мертвый. Смотри, что ты наделал, Йорге, виски всюду разлилось.

Мертвый же. Мертвый.

Еще нет. Нет пока. Хватит орать, держи его.

Он не дышит.

Нет, он дышит. Держи его.

Не буду. Не буду держать мертвеца. Сам держи, если хочешь. И поливай его виски, если хочешь. Что хочешь, то и делай. А я не буду. Не буду держать мертвеца.

Если он мертвый, сказала мама, что нам делать с его вещами?

Йорге, черт бы тебя взял, поди сюда…

Я пошел к яслям, где Ханс его нашел. Там еще осталась ямка в снегу и следы, незаметенные. Мальчишка, наверно, шел без сознания – так они петляли. Я видел, где он вперся прямо в сугроб, а потом попятился и повалился возле яслей, может стукнувшись о них перед тем, как упал, и потом лежал тихо, так что снег успел набраться вокруг, а чуть погодя и вовсе бы его накрыл. Кто его знает, подумал я, метель такая, что мы бы его только весной увидели. Хоть он и мертвый у нас на кухне, я был рад, что Ханс его нашел. Я вообразил, как однажды утром выхожу из дома – солнце высоко и греет, со стрех капает, снег конопатый от капели, лед на ручье иссосан, – выхожу, иду по насту к яслям… иду играть в мою игру с сугробами… и вообразил, что проигрываю, пробиваюсь сквозь большой сугроб, всегда спавший возле яслей, и ногой натыкаюсь на него, на мальчишку Педерсенов, который свернулся калачиком и уже отмякает.

Это было бы похуже, чем держать его тело на кухне. Случилось бы неожиданно во время игры – и это было бы хуже. Никакого предупреждения, никак не подготовиться к тому, что произойдет, не сообразить, на что наткнулся, пока не увидишь, – даже если бы старик Педерсен приехал между вьюгами искать мальчишку и все бы поняли, что мальчишка лежит где-то под снегом; что, может быть, после сильного ветра кто-нибудь заметит его, как черный оголившийся камень среди поля, а скорее, по весне найдет где-нибудь на пастбище, оттаявшего, в грязи, и отнесет в дом, а потом повезет к Педерсенам, чтобы отдать матери. Даже тогда – если бы все про это знали и надеялись, что найдет его кто-нибудь из Педерсенов и самим не придется выковыривать его из грязи или тащить из лесу в сопревшей за зиму одежде, чтобы отдать матери, – даже тогда кто мог бы ожидать, что, пробив ногой наст, в проигранной игре с сугробом наступишь на мальчишку Педерсенов, скорчившегося возле яслей? Хорошо, что Ханс сегодня наткнулся на него, хоть он и мертвый лежит у нас на кухне и мне пришлось его держать.

Если бы Педерсен приехал спросить про мальчишку – подумав, например, что мальчишка добрался до нас и пережидает метель, чтобы вернуться, – папа встретил бы его, завел в дом выпить и сказал бы, что сам виноват – нагородил у себя снеговых щитов. Если я знаю папу, он посоветует Педерсену поискать в сугробах, под своей городьбой, а Педерсен так разозлится, что кинется на папу, а потом выбежит вон, призывая на его голову божью кару, как он всегда любит делать. Но раз Большой Ханс нашел мальчишку и он лежит мертвый у нас на кухне, папа Педерсену много говорить не станет. Поднесет ему выпить, а о снежных щитах – молчок. Педерсен мог приехать еще утром. Это было бы лучше всего, потому что папа еще спал бы. А если бы спал, когда пришел Педерсен, то про снеговые щиты не сказал бы, выпить Педерсену не поднес, гнутым хером, говнометом и засцыхой не назвал бы. Педерсен бутылку не оттолкнул бы, жвачку в снег не сплюнул бы, бога бы не призвал, а забрал бы мальчишку и отправился бы восвояси. Я хотел, чтоб Педерсен приехал поскорее. Чтобы забрал из кухни холодное мокрое тело. А то в животе у меня было так, что и поесть сегодня не надеялся. Я знал, что в каждом куске буду видеть мальчишку Педерсенов, разделанного на столе.