— А я и не знал, что ты их для растопки таскаешь, — осклабился Лева. — Это совсем другое дело. Тогда и лошади для них не жалко.
От промокшей одежды валил пар. Вениамина сотрясала такая сильная дрожь, что он весь ходил над костром, как на шарнирах.
— Вот дает, — снова развеселился Лева. — Теперь-то я доподлинно знаю, где он прячет свой передатчик, наш Веня. В коленках. Вон ведь как выстукивают, аж искры сыплются! Спасайте, мол! Попал в переплет. Люди в партии до полусмерти замучились, любого голыми руками возьмете. Но спасать-то они не подумают. Таких, как ты, у них много. Да и остальные их не интересуют: мелко плаваем. Так вот, Веня, утихомирь свои коленки…
Левин треп вызвал улыбку и на Машиных посиневших губах. У Коркина немножко отлегло от сердца: авось обойдется…
Костер весело потрескивал. Шипели в огне падающие снежные хлопья.
— Ну, Мордасов! — злобно произнес Герман. — Вернусь в Саранпауль, обязательно морду начищу.
— До Саранпауля еще далеко, — сказал Коркин. — А сейчас — ставить палатки и переодеться в сухое. Лева, вскипяти чай покрепче. Переждем непогоду тут. Дровишки есть.
Шесть дней тащились по долине брюхатые мглистые облака. Тащились так низко, что ни одной вершины вокруг не было видно, отдельно стоящие горы и сопки представлялись усеченными пирамидами.
Из обвисшего чрева облаков днем и ночью валил хлопьями снег. Не переставал ни на минуту. Навалило в метр толщиной. Под тяжестью снега полегли, сломались все тальники.
Ночами подмораживало. Снег сверху схватывался ледяной коркой и стеклянно звенел, оседая. С таким же стеклянным звоном скреблись друг о друга оледеневшие листья кустов и торчащие кое-где из-под снега травинки.
Выморочной и пустынной выглядела по ночам долина, точно на безжизненной планете стояли палатки.
Днем было повеселее: костер потрескивал, люди переговаривались, тропинки по свежему снегу прокладывались.
А однажды на короткое мгновение разошлись над головой облака и явилась в солнечном голубом небе заснеженная вершина, обрушив на долину нестерпимое белое сияние — враз глаза заболели.
Буран не обошелся даром: простудился, закашлял Герман, с температурой, в жару слег Вениамин. Остальные пока держались на ногах и всем им хватало работы с утра до вечера.
Заготовляли дрова. Надо было срубить целые заросли ивовых кустов, чтобы набрать охапку сырых корявых сучьев. Берега ручья обнажились на сотни метров вверх и вниз от лагеря, и каждый раз за дровами приходилось отправляться все дальше и дальше. Стук топора уже не доносился до палаток.
Разжигали костер… Чтобы из мокрых веток извлечь огонь, нужно было нечеловеческое терпение. Весь измажешься в жидкой золе, ползая вокруг кострища на локтях и коленках, наглотаешься чаду, надорвешь легкие, дым глаза выест, а огонька все нет и нет… Шипят палки. Коробятся листья. А Герман книжек на растопку больше не дает. Мы, говорит, не фашисты, чтобы сжигать на кострах книжки… Но рано или поздно терпение будет вознаграждено: вспыхнет где-нибудь огонек, высунет бледненький язычок — тут уж береги его, лелей, взращивай!
И, наконец, следовало приготовить пищу. Раз в сутки. Это было самое трудное дело. Что сварить? Из чего? Из каких продуктов? Картошки нет. Масла нет. И манна небесная не сыплется.
Был консервированный борщ в стеклянных банках. В прежние благополучные дни его не особенно почитали, поэтому он сохранился. Лева заваривал сразу два ведра борща. На весь день. Сдабривал его мелко накрошенным сосисочным фаршем, взятым из неприкосновенного запаса. Половину пятисотграммовой банки на ведро. Это было так ничтожно мало, что фарш бесследно растворялся в жидком водянистом вареве, даже запаха его не чувствовалось. Зато уж борщ хлебали вволю. Даже не хлебали, а пили прямо из мисок, отложив в сторону ложки. На мгновение приходило теплое сытое опьянение, но стоило вареву поостыть в желудке, как снова хотелось есть. Эх, по сухарику бы еще к борщу! Но и сухари съедены.
Коркин разносил горячие миски с борщом больным. Вениамин лежал под грудой тряпья и все никак не мог согреться, зубы его громко клацали о край алюминиевой миски. От одиночной палатки Германа уже на расстоянии пахло табаком, внутри вообще нечем было дышать, а сам он, закутавшись в спальник, предавался любимому занятию — чтению. И вокруг него враз лежало пять или шесть раскрытых книжек.