Зимой куропатка и сверху вылиняет, станет белой-белой, в снегу с трех шагов не разглядеть ее, и удивишься вдруг, заприметив, как прыгают, передвигаются по белому насту нотные значки — черные блестящие кнопки с загнутыми хвостиками. Ах, это же глаза куропачьи!
Коркин снял с плеча винтовку, нашарил в кармане патрон, загнал в патронник и, не упуская из виду точеной пестрой головки, осторожно выдвинулся из кустов… Подбирая в траве еще теплых куропаток и складывая их в рюкзак, Коркин прикидывал: на два супа хватит, на ужин и завтрак; впрочем, в лагере есть эту королевскую дичь — непозволительная роскошь, он прикажет сварить ее для маршрутов, а на ужин и завтрак добудет рыбы.
Впереди уже слышался вихревой железный шум, точно где-то неподалеку, за ближайшим бугром, летел на всех парах тяжело груженный товарняк, чудилось даже: земля вздрагивает, трясется под его колесами.
Коркин нетерпеливым машистым шагом взлетел на бугор, и шум, грохот, рев оглушили его, а земля заходила под ногами, как качели — внизу, подобно в самом деле груженому товарняку, несся, гремел по звонкой каменной дороге неукротимый Кожим; под грязным пасмурным небом вода в нем была темно-синей, почти черной, и осевшая на прибрежном галечнике белая пышная пена походила на клочья пара, выпущенного локомотивом.
Сеялся дождик. Коркин давно уже привык к нему и не замечал, а сейчас вспомнил, увидев на реке белые гвоздики. Он приглядывался к воде. Два или три всплеска почудились ему не похожими ни на удары дождевых капель, ни на завихрения над подводными камнями. У него радостно запрыгало сердце — они, милые! Хариусы!
Он скинул на землю рюкзак с дичью, прислонил к стволу лиственницы винтовку и, на ходу разматывая леску на удилище, побежал с бугра вниз, туда, где кипела вода и плавились прекрасные рыбы. В устье ручья он забрел выше колен в стремнину, вода тотчас обжала резиновые сапоги вокруг ног. У Коркина славное удилище, легкое, длинное, гнуткое — трехсаженная березка, которую он срезал у самого корня в одном из маршрутов, выстругал, высушил, оборудовал крючочками для наматывания лески. Таким удилищем он может забросить леску за середину реки. На конце лески привязан трехжальный якорек, обмотанный красной тряпочкой, с сизым перышком посредине — мушка. Размахнувшись удилищем, Коркин заметнул мушку на самую быстрину, туда, где то и дело, переворачиваясь в воздухе, мелькали хвостами, сверкали белыми брюшками хариусы. Мушку в тот же миг подхватило течение, поволокло, закружило, покрыло пеной, а потом леска вдруг разом натянулась струной, и, как всегда бывает в начале рыбалки, Коркин подумал не о рыбе, а о том, что якорек зацепился за подводный камень или корягу. Он с досадой потянул удочку на себя и сразу почувствовал, будто уколы тока, живые сильные толчки. С перепугу ли, с радости ли Коркин так рванул удочку, что рыбина, описав высокую дугу, шлепнулась далеко за спиной в ручей, и там, полуживая, судорожно запрыгала меж камней. Коркин поймал ее руками. Это был заматерелый хариус в килограмм весом, с замшелой, темно-зеленой, как водоросли, хребтиной и голубоватыми боками.
В реке против устья ручья тут и там торчали из воды обкатанные валуны, прозываемые геологами «бараньими лбами», течение разбегалось возле них усатыми зелеными прядями, и в этих прядях тоже плескались, прыгали, кувыркались прыткие хариусы. Это был какой-то рыбий праздник.
Хариусы, опережая друг друга, выбрасывались на мушку в воздух, хватали ее на лету. Если один промахивался, то другой или третий обязательно попадали в цель. Коркин старался выкинуть трепещущую рыбину себе на грудь, иногда промахивался, рыбина пролетала мимо, падала в ручей, и, отшвырнув удилище, он ловил ее руками.
Рукава стали пудовыми от воды, и при каждом взмахе руки по спине и груди стекали за пояс противные холодные ручьи, уже набежало полные сапоги.
Хотя сильнее промокнуть уже было нельзя, Коркин перестал ловить хариусов в ручье руками, а начал их вытаскивать прямо на берег. Закинет удочку на плечо и без оглядки бежит по воде к песчаному мыску, а вслед тащится на длинной леске рыбина, плоская и безвольная, как щепка.
Хариусы лежали на малахитовой травке под большим камнем. Они были влажные, чистые, прохладные, пошевеливали слегка жабрами. Коркин влюбленно-счастливыми глазами смотрел на них и ни о чем другом в эту минуту не помнил, не думал — ни о работе, ни о Мордасове, ни о Маше; во всем мире существовали только он да эти прекрасные грациозные рыбы.
Клев вдруг ни с того, ни с сего прекратился. И погода не переменилась, и хариусы играли и плавились с прежним вдохновением, но сколько Коркин ни забрасывал мушку, сколько ни подводил ее к самым рыбьим ртам — не брали, и все тут! Будто ослепли или нажрались до отвала. Видать, кончился рыбий праздник…