Но раз уж КДП Бугаев хочет, чтобы это была лебедка, то пусть будет лебедка. В конце концов, старпома Бугаева уже не существует, а его однофамилец-капитан может и не знать, как там все было на самом деле.
Пикус — крупный красивый кот серой масти, выросший из котенка, бичевавшего в торговом порту возле докерской столовой на втором участке. Его принесли на ледокол, вымыли от блох, протравили глистов и начали кормить исключительно деликатесами. Пикус возмужал и расцвел, но все еще оставался Бичом, хотя имя это явно не шло ему: как-то сразу стало ясно, что Бич — парень с высоким потенциалом кошачьей интеллигентности и нечеловеческого достоинства, граничащего со снобизмом и легким презрением к рядовому плавсоставу. Из всего экипажа Бич выделял только капитана, в каюту которого заходил, вежливо постояв на пороге, а затем растягивался в кресле возле журнального столика. Бич никогда не ходил на камбуз, не заглядывал в столовую команды, а в кают-компании бывал только тогда, когда там были наглухо закрыты двери: как он туда попадал, совершенно неясно. На имя «Бич» кот не откликался.
— Это потому что в нем шипящих нету, — сказал боцман, — я читал: надо шипящие, в основном, «с». А еще — чтобы было «к».
Псевдоним Бичу изобретали практически всем экипажем.
. — Кусок не пойдет?
— Сам кусок. Посмотри на него, какое у него лицо благородное!
— Кактус?
— Кактус колючий, а Бич-то мягкий.
Бич, действительно, был мягкий. Но не пушистый, а гладкошерстный. И очень блестящий.
— Крокус?
— Киса?
— Костя?
— Кастет?
— Костыль?
Новое имя Бич себе выбрал сам. Он гордо, никого не замечая, шел мимо пяти углов, где в это время курили матросы. Разговор там протекал идеалистически-производственный: про то, как было бы хорошо попасть на Белый Пароход. Белыми пароходами всегда назывались сухогрузы, стоявшие на каких-нибудь южных линиях. Из-за того, что у них корпус из тонкой стали, их никогда не посылали в полярку.
— Надо Пикусу взятку дать, — сказал матрос Синицын.
— А как взятку дать Пикусу? — вздохнул матрос Горин, — о! чего это с ним?!
Резко свернувший с траектории Бич подошел к Горину и тиранулся о его штаны, после чего так же резко, как будто устыдившись приступа плебейской сентиментальности, отпрыгнул назад и пошел было своей дорогой.
— Пикус?! — сказали Горин и Синицын в один голос. Кот замер.
— Пикус! Ититтвою мать! Ну конечно, блин, Пикус!!
— Моээ, — сказал Пикус. Никто и никогда до этого не слышал его голоса. Оказалось, у него бас.
Так Бич получил свое настоящее имя, случайно совпавшее с фамилией первого заместителя начальника пароходства, потомка тевтонских рыцарей или латышских стрелков, всемогущего, как сам Миськов, и так же не ведавшего о существовании ни Синицина, ни Горина, ни того даже, что на ледоколе «Владивосток» наконец решена проблема наименования кота, найденного возле столовки портовых грузчиков.
А теперь мы временно оставим обоих Пикусов, латышского и портовского, и заглянем в каюту электрика Рудакова.
В каюте Сани Рудакова жил хомяк, которого звали именно так, без фантазий и изысков: Хомяк. Хомяк никогда не покидал пределов рудаковской каюты. Как правило, он сидел на иллюминаторе и жевал занавеску. Он набирал полные щеки занавески, а потом не мог вытащить ее изо рта: упадет с иллюминатора и висит на щеках, качается, пока хозяин не придет и не освободит хомяков рот от гобеленовой ткани. Ел он все подряд, включая мясо и традесканцию. Рудаков Хомяка любил и готов был пойти ради него на многое. Например, отдать в обмен за его, Хомяково, личное счастье какой-то непростой индикатор. Так во время стоянки в Анадыре у Хомяка появилась жена по имени Света. Свету электрик привел на ледокол с сухогруза «Капитан Василевский», а оттуда ее списали в обмен на хитрый индикатор и за плохое поведение: у Светы была скверная привычка бегать по каютам и тырить у всех носки. На самом деле, конечно, Свету терпели бы на «Василевском» и дальше, если бы не Саня Рудаков: Сане приспичило непременно выдать чужую, склонную к бродяжничеству Свету за своего Хомяка. Хозяин Светы, тоже электрик, получил взамен Санин индикатор, а Хомяк зажил на ледоколе степенной семейной жизнью — как ни зайдешь в каюту к Рудакову, по обе стороны иллюминатора сидят два некрупных зверя, жующие занавеску. Они даже спали со шторой во рту.
А потом вдруг исчезли.
Рудаков был печален и растерян. Сперва, конечно, он не поднимал шум, надеясь, что хомяки решили поспать, но в привычном месте, в чемодане под кроватью, где любил, будучи холостым, дрыхнуть Хомяк, зверей не обнаружилось. Не было их ни в рундуке за сменной робой, куда тоже иной раз уваливался Санин любимец, ни, разумеется, в штатной спальне молодоженов — коробке из-под зимних сапог, купленных Саней в Магадане, ни в самих сапогах. Хомяки пропали бесследно, и лишь изжеванная гобеленовая штора напоминала о том, что они когда-то были.
Хомяков искали еще недели две, но всем уже было ясно, что пропали они навсегда. Как-то сразу все припомнили, что примерно тогда, когда исчезли хомяки, Пикус три дня подряд отказывался от сметаны и куриной вырезки, и теперь два этих обстоятельства —пропажа хомяков и внезапная Пикусова диета — срослись в единую трагическую реальность. На ледоколе не было ни мышей, ни крыс, а Пикус, хоть и носил он имя потомка тевтонских рыцарей, все-таки являлся котом. Никому даже в голову не приходило поставить под сомнение факт съедения хомяков Пикусом, хотя Пикус никогда не заходил в каюту электрика, а хомяки никогда не переступали через ее комингс.
— Сссволочь поганая, — говорил Рудаков при встрече с Пикусом, с ненавистью глядя в глаза коту.
— Моээ, — то ли возражал, то ли соглашался Пикус.
— Что, вкусные были хомяки? — спрашивал Пикуса капитан, когда кот приходил поспать в его каюту.
— Моээ, — неопределенно отвечал Пикус и устраивался в кресле перед журнальным столиком.
Буквально накануне всех этих событий по ледоколу прокатилась моровая волна. Сперва пришла радиограмма четвертому электромеханику, у которого умерла бабушка. Электромеха на похороны не отпустили, потому что он бы все равно туда не успел. Потом заболел отец у моториста Рашидова, и он, не дожидаясь замены, на перекладных добрался до Магадана и улетел куда-то на Урал. Потом свихнулась Ленка Худая. Потом поломала ногу мать третьего механика, и его отправили домой, потому что, во-первых, мать у третьего была совершенно одна, а во-вторых, третьему смогли быстро сорганизовать замену. Вообще же, как правило, радиограммы о болезнях и похоронах до моряков не доходили: по негласному, а скорей всего — вполне официальному — правилу все сообщения подобного рода сперва поступали к капитану, где и оседали до того момента, когда о них можно было сообщить адресату без лишнего риска травмировать его психику. Обычно — перед приходом в родной порт. Или — на усмотрение капитана — в любой другой, при условии, если моряк имел возможность добраться оттуда до дому. Но всегда о смерти или болезни близких моряки узнавали от капитана: такая вот практика. Ходить к капитану по его вызову, но без всяких видимых для вызова оснований, боялись, потому что означать это могло почти всегда только одно: капитану принесли радиограмму.
«Пикус сожрал Хомяка и Свету=Саня» — эту радиограмму наш начальник рации не хотел отправлять на «Василевский», требуя заменить слово «Пикус» на просто «кот». Саня согласился и получил ответ от кореша: «Индикатор утонул=Вова». Начальник рации автоматически отнес эту радиограмму капитану и был послан с нею в такие далекие дали, куда ни одно пароходство не открывает визу.
Тем временем жизнь продолжалась. По хомякам, конечно, погоревали, но жизнь есть жизнь, и деваться ей с ледокола все равно было некуда. И была бы похожа эта жизнь на сплошные выстроенные в затылок друг другу дни сурка, если бы не редкие, но такие значимые происшествия, как, например, ненавистная учебная тревога или, наоборот, праздник всего экипажа — пассажирка Наталья Степановна, случившаяся на ледоколе по прихоти какой-то фантастической московской конторы, занимавшейся экспортом пушнины.