— Готово, — говорит Морин.
— Не за что, — говорит Морриган.
Их ирландский акцент после невероятного латинского звучит почти комично.
— Отлично, дамы, — говорит папа деловито. — Остались сущие мелочи.
И именно тогда меня вдруг накрывает приступом кашля настолько сильным, что я падаю на колени, задыхаясь. Я чувствую присутствие Грэйди, но это вовсе не похоже на одержимость. Грэйди не захватывает мой разум и не пользуется моим телом, ведь я не старший мужчина в семье и не давал согласия. Я кашляю и понимаю, что сплевываю темноту. Не кровь, а именно тьму — клубящуюся, горькую.
В этот же момент я понимаю, что Грэйди совершенно не для развлечения держал меня за горло там, на дороге. Он оставил в моем теле достаточно темноты, чтобы попасть внутрь круга через меня.
Я слышу не-голос Грэйди, но не понимаю, откуда он раздается.
Возможно, у меня изнутри.
— Никому не двигаться, потому что в противном случае — он умрет. Раз уж так исторически сложилось, что я проник в мир с помощью него один раз, то ничто не мешает мне сделать это снова.
Я не могу вдохнуть. Гниль и тьма у меня внутри выползают наружу, и мне кажется, будто я сейчас выплюну, вместе с ними, какой-то из своих внутренних органов, а может даже все сразу. Я вдруг оказываюсь мгновенно лишен иллюзий по поводу собственной жизни. Я труп в который вернули душу с помощью магии. Труп, чью связь с душой поддерживает только темнота в моей крови. Я падаю на колени, и боль в легких становится нестерпимой. Если Грэйди заберет свою темноту — я умру, потому что нет больше ничего, что удерживало бы мою душу.
Мне не становится себя жалко или что-нибудь в этом роде. Становится немного грустно и еще — обидно, что Грэйди с помощью меня разрушил наш план.
За темнотой я не вижу толком ничего: ни родителей, ни Морриган и Морин, ни Ивви. Не слышу их голосов — настолько темнота непроницаема. Так непроницаема смерть, которая отделяет тебя от всего мира. Зато отлично вижу Доминика, ведь он лежит совсем рядом со мной, стоящим на коленях. Я вижу его темную кровь — из носа, в уголках губ. Веснушки на его побледневшей коже настолько темные, что похожи на пятнышки засохшей крови.
Надо же, вот я умру, и Грэйди победит, и последнее что я вижу — веснушки Доминика. Как тогда, когда он стрелял в меня.
А потом Доминик открывает глаза, и первым делом я думаю — вот теперь точно все. Теперь я вижу его синие глаза, с черными, настоящими зрачками не порченными алой кровью Грэйди. Какие красивые глаза. Как в тот вечер, точно как в тот вечер.
И сейчас я умру.
Доминик говорит:
— Привет, Франческо.
И я хочу было ответить: Привет, Доминго. Но не могу, слишком задыхаюсь от покидающей меня темноты, клубящейся вокруг, готовящейся стать Грэйди.
Доминик быстрым, неуловимо-привычным движением вскидывает руку, и я вижу, что у него в руке нож. Не удивительно для Доминика.
Отлично, что он меня убьет. Наверное, из милосердия, чтобы я не мучился. А может, чтобы Грэйди не успел сквозь меня пройти.
Но Доминик вгоняет нож мне в плечо: туда же, куда стрелял, и проворачивает его. Боль вполне выносимая, хотя и сильная, но главное — вполне земная. Это вовсе не боль умирания. Когда Доминик вынимает нож, кровь, черная кровь, вместе с темнотой, в которой Грэйди, хлещет на землю. Он — везде: в моей крови, в моих легких.
Я вижу, что Мильтон вполне пришел в себя тоже. Только его и Доминика я вижу за темнотой. Мильтон хватает бутылку, крест на которой продолжает светиться, и Мильтон вскрикивает, потому что бутылка обжигает ему руку, как мне в магазине.
А потом он приставляет бутылку к ране на моем плече, и кровь хлещет уже туда. Я хотел бы сказать что-то вроде «вы с ума сошли?», но на это меня тоже не хватает.
Вдруг в легких у меня пустеет и воздух проникает в них, холодный и режущий. Наверное, примерно такие ощущение вызывает трахеотомия. Я вижу, как темнота, вместо того, чтобы шириться и расти, редеет. И понимаю, что ее затягивает внутрь бутылки в руке у Мильтона.
— Долго я должен держать волшебный пылесос? — спрашивает он.
— Пока не уберешься так, чтобы ни пылинки не осталось, братик, — я слышу папин голос.
Постепенно темнота рассеивается, и луна, открывшаяся мне, кажется солнцем. Она снова светит, и я понимаю, что все закончилось. Наша семья стоит вокруг нас с Мильтоном и Домиником, и вид у всех, даже у Морриган, самый взволнованный.
Когда последнее облачко темноты оказывается в бутылке, Мильтон закупоривает ее, встряхивает, как будто смешивая коктейль.
— Готово, — говорит он.
Но как он узнал, что нужно сделать? Как Доминик узнал? Каким образом я вообще жив, если Грэйди заперт в бутылке, и во мне его частицы не осталось? Как много нужно узнать.
Я говорю, наконец:
— Привет, Доминго.
И втягиваю носом холодный и вкусный, как фруктовый лед, ночной воздух.
Есть такое удивительное чувство: ты сделал все важное и нужное, а теперь можешь возвращаться домой.
Никогда до этого момента я не испытывал его с таким первобытным восторгом. Может быть, дело в том, что кровь все еще льется из моей раны на плече, и кровопотеря делает сознание легким, а может быть я правда так счастлив оттого, что все закончилось.
До наших машин мы бредем в полном молчании. Морриган ведет Доминика за руку, и мне думается, что это вершина материнской нежности, которую она может себе позволить. Меня поддерживают папа и мама, а Мильтона Ивви и Итэн.
Только Морин вышагивает впереди в гордом одиночестве и осознании, видимо, собственной значимости как самостоятельной личности.
Наверное, надо будет заехать в больницу. Наверное, надо будет расспросить папу обо всем, что случилось, потому что папа все знает.
— Ты держишься, слюнявчик? — спрашивает мама. И я вдруг ловлю себя на том, что опять и опять мысленно называю Мэнди мамой.
— За исключением того, что довольно обижен, потому что ты обзываешься?
— Да, милый, за этим исключением, ведь никого не волнуют твои чувства, — улыбается папа. И я слышу, как он беззастенчиво лжет.
Ноги я переставляю со значительным трудом, но есть одна мысль, которая придает мне сил.
Мы возвращаемся домой и, если врачи в больнице будут достаточно расторопны, сшивая края моего боевого ранения, я смогу успеть на повтор «Событий прошедшей недели с Джоном Оливером» в шесть утра.
Глава 13
Зоуи ждет меня в мире мертвых, темном и бесприютном. Сегодня здесь Дублин, лишенный всяких огней. Я иду по мостовой, какой ее помнит Зоуи и смотрю на дома, какими их помнит Зоуи. Дублин — яркий, цветной город, но здесь нет цветов.
Впрочем, я уверен, Зоуи любит свой дом и таким.
Она качается на качелях в одном из дворов. Это ведь город Зоуи, здесь все, что она когда-либо помнила в том порядке, в котором она хочет. Я слышу далекий шум моря.
Качели цепочные и поскрипывают жалобно, нежно, будто о чем-то своем поют.
Я сжимаю в руке бутылку с Грэйди Миллиганом. Мне стоило некоторых усилий перетащить ее в мир мертвых, но мы постановили, что так будет безопаснее.
Зоуи говорит:
— Здравствуй, Франциск.
Она резко останавливается, тормозит, упершись ногами в землю, подняв песок вокруг туфелек. Ее рассеченная щека обнажает белые зубы, как жемчужины в алом бархате.
— Все еще кровоточит? — спрашиваю я.
— И всегда будет. Я ведь братоубийца.
— А вот, кстати, и твой брат, — говорю я, протягивая ей бутылку. Она берет ее в руки, рассматривает, прикладывает к уху, как раковину, чтобы услышать море.
— Спасибо, Франциск. Я буду ее беречь.
Глаза у нее вдруг становятся совсем грустными, и она отворачивается. Теперь я вижу только прекрасную сторону ее лица.
— Ты молодец, вы все молодцы.
— Он не вернется? — спрашиваю я.
— Чтобы он вернулся, нужно найти бутылку, провести обряд и разбить ее. Без обряда с ней сделать ничего нельзя. Словом, все довольно надежно, если я правильно понимаю.
— Почему ты выбрала именно меня? Почему ты говорила со мной, Зоуи?